— Так.
— Ну вот, а вы говорите… Так что, Александр Иваныч, прошу на нас не обижаться… Человек вы молодой, талантливый, вы ещё себя найдёте. Непременно найдёте… Если будет что про Китай, не стесняйтесь, приносите. Что-что, а наша благожелательность вам гарантирована… По крайней мере, пока я здесь…
Что ж, и этот удар он пережил… Не сразу, конечно, но пережил, хотя, бог свидетель, ему тогда было нелегко, очень нелегко, особенно первые года два-три… Помнится, всё время было такое ощущение, что он или уже заболел, или заболевает клаустрофобией — боязнью замкнутого пространства: казалось, что его замуровали, что со всех сторон его окружает глухая каменная стена, которую ничем не прошибить, хоть ты разбейся, хоть размозжи себе голову об неё, и уж не кулачонками же стучать об эту стену — стучи, не стучи, что толку, всё равно ничего не изменится, всё равно не услышит никто… Но ко всему привыкает человек. Подходил вечер, и ноги сами собой несли его на Моховую, в давно знакомый зал, где стоял его стол под зелёной лампой и где на выдаче его ждали книги — разные, обо всём и ни о чём, надёрганные, казалось бы, случайно, по первому импульсу, порождённому обычным праздным любопытством, а на самом деле, как постепенно выяснилось, вовсе не случайно, а под влиянием каких-то новых сил, медленно, тяжело ворочавшихся в его душе и развернувших его в конце концов на то, на что он и сам не ожидал, — на стихи. Разумеется, не свои, нет: поначалу это были старые китайские поэты, потом пошли японцы, поразившие его своей изысканностью, простотой и прирождённым чувством меры, потом поэзия вообще, и, наконец, в один из таких вечеров он вдруг обнаружил, что сидит и тупо смотрит на лист бумаги перед собой, на котором его почерком и его словами изложена одна строфа из Ли Бо, — с этого всё и началось.
Вспоминал ли он потом про этот свой трактат? Конечно, вспоминал, не мог не вспоминать. И до сих пор у него на душе что-то саднит, что-то тихо жалуется неизвестно кому, когда он думает о своей молодости, о своих ребяческих надеждах на большую удачу, на — к чему лукавить? — имя и славу человека, высказавшего другим новую и, несомненно, многообещающую мысль… Но что поделаешь? Видно, не пришло ещё время этой мысли, не выросла она ещё, не выделилась отчётливо и неоспоримо из естественного хода событий, из традиции, из кипения человеческих страстей. Конечно, придёт время, обязательно придёт, когда она станет столь же проста и общепринята, как и другие, столь же простые и столь же трудно, столь же мучительно достигнутые мысли: не убий, не укради, не сотвори себе кумира… Но это будет уже, по всей вероятности, без него…
Хорошо — будет. А как же он?.. Он? А что он? Это пятнадцать лет назад казалось катастрофой — всё, неудача, непризнание, крушение всех надежд, как же и зачем теперь жить? Пятнадцать лет назад, когда он был ещё молод, когда каждой его мысли, слову, каждому поступку или движению души нужно было признание со стороны, когда он, осознанно или неосознанно, всё время оглядывался на кого-то за спиной — были ли то гипотетические высшие силы, или люди вокруг, или жена, или висевший у него в комнате большой фотографический портрет покойного отца… За эти пятнадцать лет многое изменилось, и прежде всего в нём самом… Признание, непризнание… Какая, в сущности, разница? Важно то, что он сделал это, что он докопался до этой мысли, что он осуществился как человек… Да-да, именно осуществился! Я отдаю себе отчёт в том, что я говорю, это не просто слова, это констатация факта, до которого я, может быть, дорабатывался всю мою жизнь… И, слава богу, для меня больше нет и, надеюсь, теперь уже больше никогда не будет этого вопроса: кто я, и зачем природа пустила меня на свет, и зачем я жил? Я осуществился, я счастливый человек, может быть, один из немногих действительно счастливых людей на земле, а лежит ли у меня в столе рукопись в картонной папке или вместо неё стоит на полке книга с моей фамилией на переплёте — какое это имеет значение в конце-то концов?
Так-то оно так… Всё так, конечно… Но это я знаю, не они… Они? А кто они?.. Многие они… И в первую очередь, конечно, жена… Она-то ничего не забыла и ничего не простила, вплоть до сегодняшнего дня… Как она расстраивалась тогда! Какие проклятья сыпались на голову тех, кто не пустил его книгу в свет, кто, как она считала, лишил их будущего, растоптал их надежды на иную — более значительную и более интересную жизнь… Да и он сам, говорила она, тоже хорош — сдался, отступился, крылышки вниз, а надо было писать, требовать, протестовать: что ж это такое, в конце-то концов? Выходит, никакой управы на них нет?!.. Сколько раз твердила она ему это, сколько раз пыталась заставить его куда-то пойти, кому-то позвонить, обеспечить чью-то поддержку, да если надо — ведь для святого дела надо, даже и не для себя! — и голову склонить, что-то там признать, слукавить, попросить… И всё зря.
Конечно, её можно попять. Человек она неплохой, простой, женщина как женщина, здоровая, по-своему красивая, иногда умная, иногда нет, и взгляды на жизнь у неё простые, понятные: должен быть дом, должна быть семья, дети должны быть сыты и обуты, мужик должен деньги зарабатывать, на то он и мужик, а соседям нечего нос задирать — подумаешь, тоже мне, из грязи в князи, видали мы таких, а если кто против меня, или моего мужа, или моих детей — значит, сволочь, значит, враг, таких надо давить, и нечего сопли разводить на пустом месте… И вообще жил бы ты, Саша, как люди живут, а то торчишь там, неизвестно где, до ночи, другой раз и не дождёшься тебя, свалишься снопом, я ведь не железная, целый день на ногах туда-сюда, попробуй тут, дождись… Жена я тебе или не жена? Что ты молчишь? Молчишь, молчишь, целыми днями или нет тебя, или молчишь… Другая на моём месте небось давно бы сбежала! Это только я такая дура, вышла замуж за такого нескладёху, как ты, вот и сиди теперь целыми вечерами, жди, грызи ногти перед телевизором, дожидайся, пока тебе там в твои игрушки играть не надоест… Послушай, а может быть, всё не так? А может быть, у тебя другая есть? А я, дура, верю, переживаю за тебя… Так или нет? Опять молчишь? Убери руки, я серьёзно спрашиваю: так или нет? Почему у тебя сегодня круги под глазами? Ты же ведь не болен? И от тебя не пахнет — ты не пил…
Но это была, так сказать, основа, природная основа… Конечно же, на неё напластовалось и многое другое — воспитание, образование, общение с другими людьми… Татьяна, например, очень следила за всеми новинками в журналах, бегала по выставкам, любила, чтобы вокруг были люди, много людей, чтобы они сидели, разговаривали, рассказывали что-нибудь интересное, чтобы был стол и чтобы они галдели, спорили за этим столом, а она чтобы участвовала во всём этом — одним словом, чтобы вокруг была жизнь, настоящая жизнь, а не та почти могильная тишина, которую он в отличие от неё так ценил. К тому же с годами его личные связи не только не расширялись, а, напротив, всё больше и больше ослабевали: в итоге, если говорить о нём, то остались лишь двое-трое таких же чудаков, как и он сам, которых он знал ещё со студенческих лет и которые по своему характеру и по своей манере жить давно уже не представляли никакого интереса для неё. Придут, сядут, курят, играют в шахматы, молчат или же залезут в такие дебри, в такой нафталин, что хочется плюнуть и выйти вон из комнаты — неужели это всё действительно интересно им самим? Господи, хоть бы врезали раз по-настоящему, ведь здоровые же мужики, кажется, своими бы руками налила каждому до краёв, только бы их расшевелить, только бы заставить их вспомнить, что есть же в конце концов и кроме всей этой ихней чепухи какая-то иная жизнь… Небожители… Кругом чёрт знает что делается, страдают люди, всякая сволочь лезет отовсюду, подминает под себя всех и вся, а им хоть бы хны…
Пожалуй, только одного из его старых приятелей она и любила — Андрюшеньку К., но этот давно уже был скорее даже не его приятель, а её. Преуспевающий журналист-международник, седые виски, гвардейская выправка, внушительный, но подтянутый жилетом живот, полная благожелательность к окружающим, а к женщинам в особенности, уверенный взгляд, уверенный голос, отменный аппетит, согласие со всем и в то же время лёгкая насмешка над всеми и над всем, в руках всегда цветы, или коробка конфет, или какая-нибудь пустяковина, но привезённая не из Моршанска, а по меньшей мере из Монте-Карло, если не прямо с Гавайских островов… Приятно было на него смотреть, всегда он был весел, добр, всегда приветлив, а от души это было или нет — какая, в сущности, разница? Жаль, что и он в конце концов как-то незаметно почти ушёл из жизни… Что ж, большому кораблю большое и плавание… Что ни говори, а это был всё-таки сравнительно порядочный человек…