Я вздрагиваю. Вслед за пианино зазвучал оркестр. Запись, вот оно что. Это ничего не доказывает и не решает, и все же я улыбаюсь, будто одержал хоть маленькую, но победу над абсурдом, в котором барахтаюсь. Как в моем положении отделить то, что возможно, от того, чего не может быть? Я так и этак прокручиваю в голове гипотезу доктора Фаржа о «раздвоенности», о том, что мое сознание в состоянии клинической смерти внедрилось в мозг соперника, в результате чего он стал моим дублем… нет, я в это не верю. Но мне нечем обосновать сомнения. Разве только чисто субъективным ощущением, что, кроме моих воспоминаний, в нем нет ничего от меня.
Из вентиляционной решетки потянуло горелым жиром. Одиннадцать часов, заработала кухня ресторана. От резкого, чуть сладковатого запаха в памяти всплывает моя юность в фаст-фуде на Кони-Айленде, в фирменной натановской шапочке. Я вспоминаю конец уроков, десять остановок на воздушном метро от средней школы Джона Дэви до Серф-авеню, белое здание с плоской крышей-террасой, золотые буквы под улыбающейся сосиской в тени заброшенной «большой восьмерки»: «More than just the best hot-dog»[6]. И этот запах, который въедался в кожу, не смывался никакими шампунями, запах моих ночей у плиты, от которого морщили носы одноклассницы, запах, который, я знал, откроет мне со временем двери университета, но из-за которого тогда я никуда не мог пойти.
Я знаю, почему тот, другой, ненастоящий. Это видно по его лицу, по непринужденности его поведения, по его невозмутимости. Он не знал стыда, не ловил на себе презрительные взгляды девушек. От него никогда не пахло жареной картошкой. Я понимаю, что этот довод ничто по сравнению с доказательствами, которых я жду, но именно он отзывается во мне глубже всего. Вот чего ему не хватает — стыда. За это я ненавижу его, кажется, даже сильней, чем за то, что он мог проделывать с Лиз за этими закрытыми ставнями. Как будто полбеды, что он подделка, — хуже, что подделка некачественная.
Она вышла. Пересекает улицу наискосок, заворачивает за угол, идет в сторону Елисейских полей по солнечной стороне. Я покидаю свое укрытие и следую за ней на расстоянии в толпе туристов. На ней незнакомый мне зазывно облегающий костюмчик, плащ наброшен на плечи. Она идет с беззаботным видом, рассматривает витрины, поправляет прическу, украдкой стреляет глазами, проверяя, оглядываются ли на нее мужчины. Такой я ее раньше не видел. Она всегда была какая-то деревянная, зажатая, везде, кроме постели… Она между тем сворачивает на авеню Мариньи и, взглянув на часы, ускоряет шаг.
Какой-то прохожий толкает меня — этакий взвинченный культурист. Остановившись, требует извинений. Я отстраняю его, перешагиваю через оброненную им папку. Стараясь не терять из виду удаляющуюся под каштанами фигурку, прибавляю шагу. Культурист хватает меня за локоть, повышает голос: «Просите прощения!» В следующую секунду он лежит на земле, согнувшись пополам. Я сам не ожидал такой силы и точности удара, не знал, что владею приемами каратэ, явно сработал какой-то рефлекс… Мне приходится порой лазать по деревьям, но спортом я никогда не занимался — просто не было времени. Как и на пианино играть никогда не учился.
Вокруг скорчившегося от боли здоровяка уже собрались люди, а я растворяюсь в толпе. Лавируя между прохожими и машинами, бегом пересекаю проспект. Чтобы обойти очередь в кассы театра Мариньи, приходится сойти с тротуара. Вереница грузовиков заслоняет от меня перекресток. Я прибавляю ходу, останавливаюсь, пережидая поток машин, мчащихся к Рон-Пуэн, кручу головой во все стороны. Я ее потерял.
Вдруг ее волосы мелькают у входа в метро. Я бегу, почти скатываюсь по лестнице, нагоняю ее на развилке, когда она сворачивает в сторону «Дефанс». В переходе, где играют скрипачи, она вдруг переходит на бег. Кажется, засекла меня… но может, просто заторопилась, услышав звонок подошедшего поезда. Она вскакивает в набитый вагон. Я ухитряюсь втиснуться, когда двери уже закрываются, перевожу дыхание, оглядываюсь. Она стоит метрах в двадцати. Не знаю, видела ли она меня, пыталась ли оторваться или просто опаздывает.
На каждой остановке я расталкиваю соседей локтями, проверяя, не собирается ли она выходить. Она выходит на третьей. Бежит к выходу на авеню Гранд-Арме, сворачивает по указателю «четная сторона». Ни разу не замешкалась, не огляделась. Или уже ходила этой дорогой, или просто водит меня.
Она почти бежит по лестнице, застегивает плащ, ежась от налетевшего ветра, идет вниз по проспекту, поворачивает на улицу с односторонним движением. Останавливается у отеля — и вдруг оборачивается. Я угадал ее движение секундой раньше и успел спрятаться за ствол. Ее взгляд шарит вокруг, так и не зацепившись за мое дерево. Она входит.
Я бегу к отелю, продвигаюсь вдоль фасада, приникая лбом к окнам, пытаюсь разглядеть, что там за занавесками. Это бар. Я вижу, как она, помедлив в дверях, направляется к столикам у стойки. Тогда и я иду к вертящейся двери, которую придерживает передо мной портье. С видом праздного посетителя пересекаю холл, останавливаюсь у входа в бар, будто изучаю меню. Лиз сидит на угловом диванчике рядом с юнцом лет двадцати — плутоватая улыбочка, кожаная жилетка. На столике рядом с его стаканом лежит большой фотоаппарат. Он с гордостью демонстрирует его Лиз, приобняв ее одной рукой. С чувством, будто меня ударили под дых, я смотрю, как она тянется к нему губами и они целуются. Долго, страстно, это поцелуй любовников, наконец-то дождавшихся встречи. Так она целовалась в моем сне с незнакомцем на Шестой авеню под суммой государственного долга.
Ко мне направляется метрдотель. Я ретируюсь, отступаю к липе, только что укрывавшей меня. Я ревную, но почему-то больше не ощущаю ярости. Теперь это пропасть, свободное падение. Сколько же у нее любовников, сколько еще мужчин я обнаружу в своей жизни? Того, с кем она живет на улице Дюрас, ей, значит, уже недостаточно? Сколько раз будет она убивать меня в объятиях другого? Она больна, она определенно сошла с ума, это назревало в ней все эти годы молчания, мелких ссор и депрессии, скрытых под семейной скукой. Я нашел отправную точку, все началось с той пощечины из-за «Шоу Дженни Джонс», но истинный корень зла — в чем он? В ее увольнении из адвокатской конторы, причину которого она мне так толком и не объяснила, в моих поездках без нее в экспедиции по всем лесам земного шара или в моей вечной занятости в лаборатории, за пятьдесят миль от дома? Иногда по вечерам мне казалось, что с ней что-то не так, но она ухитрялась не отвечать на вопросы, переводя разговор на мои исследования, и расспрашивала о них поначалу с такой искренней заинтересованностью, что я не заподозрил подвоха. Я рассказывал ей про свои догадки, про опыты, про удивительные открытия, она восторженно ахала, и мне этого хватало, я не волновался на ее счет. Полагал, что она от меня без ума, и спал спокойно.
Фотограф выходит первым — аппарат через плечо, ухмылка на губах. Он уносится, оседлав мотороллер с надписью «Пресса». Три минуты спустя она тоже покидает отель и направляется к метро, так же деловито, как пришла. Я машинально следую за ней, уже не пытаясь понять, откуда взялся этот мальчишка, почему их свидание было таким коротким и отчего она идет с таким равнодушным видом, озабоченная исключительно своим отражением в витринах.
Я ускоряю шаг, чтобы нагнать ее, — и одумываюсь. Не здесь. Не в положении соглядатая. Не с позиции силы.
На «Клемансо» я выскакиваю из вагона, как только открываются двери, бегу со всех ног к выходу и останавливаюсь в конце платформы, прислонившись к автомату с напитками. Ссутулив плечи, скрестив на груди руки, старательно принимаю обреченный вид — будто стою здесь уже не один час, жду сам не знаю чего, ни на что больше не надеясь. Высматриваю в толпе ее плащ. Поднимаю глаза и, когда она подходит, подаюсь ей навстречу.
— Лиз!
Она замирает. Даже не вздрогнула — или едва заметно. Пропустив группку людей, приближается ко мне. По ее глазам я вижу: сейчас она заговорит со мной на «вы», потребует оставить ее в покое, пригрозит позвать полицию.
6
Больше, чем просто лучший хот-дог (англ.).