— Да смотри ты под ноги! — ворчал отец.
— Не видишь разве, ребенок еле идет от усталости, — заступалась за меня мама.
Наверно, я только под ноги и смотрел, потому что очень мало помню из того, что меня окружало. Да и то немногое, что я видел, не производило на меня никакого впечатления.
— Папа, а для чего тут понаставили эти головы? — спрашивал я о тех бронзовых бюстах, которые украшали улицу Эколь.
Отец терпеливо объяснял, что «головы» — это памятники знаменитым людям.
— А эта старушка тоже знаменитая? — снова спрашивал я, показывая на бюст старой женщины с впалыми щеками, крючковатым носом, повязанной платком.
— Это не старушка, это Данте, — отвечал отец и все так же терпеливо принимался рассказывать мне о Данте.
В театрах я скучал так же, как на выставках или на улице, но там хоть было где сесть и поспать. Все — от «Гранд-Опера» до «Казино де Пари» — казались мне одинаковыми: какое-то непонятное движение маленьких кукол по огромной сцене. Кукол — потому что я видел их с галерки, с самых дешевых мест чуть не под потолком. Но нередко и эти места были для нас слишком большой роскошью, так что только мы с мамой имели кресло, а папа стоял позади в толпе зрителей с «входными» билетами.
Иногда родители решали оставить меня дома. Но я не любил оставаться один, тем более что напротив торчал черный дом с зияющими провалами вместо окон — они казались мне глазами какого-то чудовища. И когда родители возвращались, они всегда заставали меня на лестнице еще бодрствующим или уже заснувшим.
Ничего удивительного, что в один прекрасный день они отдали меня на полный пансион в лицей Монтеня. Это далось им нелегко — лицей был дорогой. Но и мне было не легче. Я уже начал понимать по-французски и даже кое-как говорить, но это не избавило меня от одиночества. Оно не прекращалось всю нескончаемую неделю, пока не наступало короткое часовое свидание с родителями. Я был иностранцем, притом не богачом-англичанином, не сыном какой-нибудь знаменитости. Слово же «болгарин» в этом лицее звучало еще необычнее, чем «эскимос». Так что и здесь я сидел на последней парте, стоял в самом дальнем уголке двора, и словно бы невидимая преграда отделяла меня от шумного ребячьего мира вокруг.
Впрочем, эта преграда существовала недолго. Двое близнецов-переростков, самые большие оболтусы в классе, взяли привычку общаться со мной несколько странным образом. Когда бы кто-нибудь из них ни оказывался рядом, он считал своим приятным долгом вывернуть мне ухо или ущипнуть до крови или же огреть кулаком по спине. Разумеется, я мог бы пожаловаться родителям, но почему-то мне это было противно.
Несколько месяцев спустя, когда я однажды играл с мальчишками на улице Эколь, один соседский верзила нашел повод хорошенько меня отдубасить. Случайно именно в ту минуту отец выглянул в окно. Я этого не видел, не мог видеть, потому что лежал на тротуаре лицом вниз, а верзила колошматил меня по спине. Я заметил отца, только когда он выбежал из подъезда, кинулся на верзилу, затрещиной отшвырнул его в сторону и поднял меня с асфальта. Потом в компенсацию за перенесенные страдания повел меня в Ботанический сад и даже купил мороженое. От мороженого я не отказался, но был мрачен — сердился на отца за вмешательство. Я охотнее вытерпел бы еще одну трепку, лишь бы никто меня не спасал — это было унизительно.
То же самое — в лицее. Мне даже в голову не приходило пожаловаться родителям. Однако верзилы, видимо, переборщили: в очередное воскресное посещение мама заметила у меня на лице и на шее глубокие царапины.
— Что это?
— Ничего, — пробормотал я.
— Как это ничего? А ну постой…
И как я ни отбивался, она расстегнула мне воротник, потом — к великому моему стыду — задрала рубашку и увидала синяки и отеки на спине и груди.
Пришлось выдумать какое-то объяснение, затем повторить его перед директором, но на другой же день ради сохранения репутации заведения близнецы были исключены. Беда для них не такая уж большая, они были из богатой семьи — в лицее Монтеня все, кроме меня, были богатыми сынками, — так что им, само собой, отыскалось местечко в другом учебном заведении.
Подошло долгожданное лето, но вместе с ним и страшная нужда. По какой-то неведомой причине моему отцу перестали выплачивать стипендию, а небольшие сбережения поглотил мой проклятый лицей и темно-синяя форма с «золотыми» пуговицами. Родители каждое утро изучали газетные объявления, а затем отправлялись по адресам искать работу, все адреса были в пригородах или в самых отдаленных кварталах города, мы падали с ног — не только я, родители тоже, — а вдобавок оказывалось, что либо они не подходили для вакантных должностей, либо должности перестали быть вакантными.
В конце концов мама все же устроилась в сапожную мастерскую, где шили модные в те годы плетеные кожаные туфли. Под вечер мы с отцом заходили за ней, и если нам случалось прийти чуть пораньше, мастер любезно приглашал нас подождать в помещении. Мастерская была просторная, как амбар, но сырая и мрачная, там стояли две-три дюжины низеньких столов, и над каждым из них склонялись женщины, занятые монотонной работой. Ясно, что эти женщины были для меня лишь фоном, я видел только свою маму, там — в третьем или четвертом ряду; за длинный утомительный день она побледнела, но слегка улыбается, потому что тоже увидела нас с папой, застенчиво остановившихся у двери. Мастер тоже сидел за столом, но его стол стоял на небольшом возвышении — чтобы удобнее было наблюдать, кто как работает. Мне казалось, что это возвышение ему ни к чему, мастер был Длинный, как оглобля, с необыкновенно длинной шеей, но владелец мастерской не мог заранее знать, что ему попадется такой длинный надсмотрщик, вот и устроил нечто вроде подиума, хотя, наверно, потом жалел о напрасных тратах.
Работа в этой мастерской была поистине изнуряющей, десять часов в день с небольшим перерывом на обед, причем обед состоял из бутерброда, съеденного в скверике на скамейке, — дешевизны ради мы эти бутерброды приносили с отцом из дому. Со временем отец настоял, чтобы мама ушла из мастерской, а сам принялся за работу, тоже связанную с обувью, но классом повыше. Ему пришло в голову наносить на лакированные туфли яркий узор лакокрасками. В те годы, «безумные годы», как их позже назовут, мода имела тем больше шансов на успех, чем она была экстравагантнее, поэтому нашелся предприниматель, который давал отцу заказы, а так как туфли и без того были довольно дороги, он, чтобы цена не выглядела чрезмерной, платил отцу как можно меньше. Но Старик был не из тех, кто жалеет свой труд. Низкая оплата означала для него только то, что надо побольше трудиться. Он и трудился без устали, не выходя из дому, а я радовался, что меня все реже таскают по выставкам и музеям.
Однако любая радость имеет и теневую сторону. Удача с обувью позволила родителям осенью опять отдать меня в пансион. Не в лицей Монтеня — он был нам уже не по средствам, а в пансион Сен-Николя под Бюзанвалем, деревней в окрестностях Парижа.
И сейчас еще помню дождливый осенний день, когда после долгого путешествия в метро и пригородном поезде мы прибыли в новое мое обиталище. Не только погода была сумрачной, все остальное тоже — высокая каменная ограда, похожая на тюремную, потемневший от времени фасад бывшего замка, обнесенного второй оградой, мощенный булыжником двор, где нас выстроили после того, как родители разъехались.
Лицей Монтеня с его светлыми дортуарами и классами, обильными обедами и, главное, мундирами, украшенными золотыми пуговицами, теперь представлялся мне утерянным раем. Здесь дортуарами служили длинные, низкие казарменные помещения, где двумя бесконечными рядами тянулись походные койки. Поднимали нас в пять утра. Помоешься ледяной водой и строем идешь на молебен — нескончаемое священнодействие на пустой желудок, и только после молебна ты получал право на завтрак.
Завтрак, это второе священнодействие, происходил в другом, тоже казарменном помещении, за длинными столами. Над рядами столов возвышался подиум — совсем как в сапожной мастерской, где работала раньше мама, но только гораздо шире. Там вкушали пищу наши наставники. Пища у них была отменная, в добром стиле французской кухни, — не то что у нас — и нам предоставлялась полная возможность любоваться этими блюдами, пока их проносили у нас под носом туда, дальше, к торжественному подиуму. Правда, это касалось только обеда, по утрам воспитанникам разносили какао с молоком и булочки.