— Обещай, что никогда не будешь пить… Ты ведь никогда не будешь пить, правда?

Я принялся уверять ее, что никогда, никогда пить не буду, и был при этом совершенно искренен, не подозревая, сколько мне предстоит выпить впоследствии и сколько раз я нарушу свое искреннейшее детское обещание.

Проходил час за часом, и мамина тревога все росла — и потому, что кварталов котором мы поселились, имел дурную славу, и потому, что она знала: начав пить, отец не умеет остановиться; и еще потому, что, когда волнуешься за кого-нибудь, чего только ни приходит в голову.

Отец вернулся на заре и был в состоянии лишь рухнуть на кушетку, так что объяснения были отложены — впрочем, никаких объяснений и не было: в подобных случаях между отцом и матерью воцарялось лишь молчание, тягостное молчание, которое, к счастью, длилось недолго.

Но та тревожная ночь и мамины слезы мне запомнились, и если я впоследствии нарушил слово, то не из-за короткой памяти, а по слабости характера. Однако это произошло много лет спустя, а в том невинном возрасте и в той мрачной темнице-лицее я был еще не настолько умен, чтобы плевать на свои обещания, мне даже в голову не приходило взять в руки стакан вина и утолить жажду ценой клятвопреступления.

Медленно, монотонно тянулись сырые осенние и зимние дни, с туманами и моросящим дождем, с тоскливым колокольным звоном, призывавшим к заутрене, с вгоняющим в сон шептанием молитв и невыносимым гнетом одиночества. Моя холодная тюрьма казалась мне тогда незаслуженной карой, но позже я думал о ней просто как об испытании, причем даже полезном испытании — ведь раньше я на секунду не мог отойти от мамы, а мне было суждено вскоре потерять ее навсегда; ведь раньше одиночество было для меня равносильно страданию, а следовало привыкнуть и к нему, ибо мне предстояли еще многие годы одиночества.

Наконец подошли каникулы, этот долгий праздник, несколько омрачаемый лишь мыслью о неизбежном возвращении в пансион. Но оно не было неизбежным. Двумя месяцами позже мы отправились назад, в Пловдив.

* * *

И вот спустя более двух десятков лет я опять ехал в этот город. Но теперь мне уже было известно, что Лувр — не хрустальный дворец, а Эйфелева башня — не из золота, и вообще когда ничего особенного не ждешь, то и не разочаровываешься. Может быть — помимо всего прочего — я потому и полюбил Париж, что ничего особенного от него не ждал.

Я не назову этот город роскошным, великолепным, чарующим, увлекательным и так далее — все эти эпитеты так истерты, что от них просто мутит. Не назову его и Единственным, Неповторимым — каждый город по-своему единственный и неповторимый, причем это не обязательно делает его привлекательным. Я с отвращением думаю о возможности влиться в хор псалмопевцев, и без того достаточно громкий и многочисленный. Из каждых двух беллетристов, побывавших проездом в Париже, по меньшей мере один увековечил его в своих творениях. Из каждых трех поэтов по меньшей мере двое посвятили ему поэму или стихи. Что касается сочинителей песен, тут производительность побивает все рекорды. Издавна и многократно воспеты парижские крыши, парижские мансарды, парижские мосты, парижские влюбленные, парижские женщины, парижские гамены (а может, и старики, тут я не уверен), Большие бульвары, маленькие кафе, левый берег Сены и правый, парижские ночи и, разумеется, дни, не говоря уж о всех прочих достопримечательностях как исторического, так и местного значения — от Нотр-Дам до Сакре-Кер и от Монмартра до Менильмонтана.

Таким образом, эта тема полностью подогнана под шаблон, пережевана, обслюнявлена и вообще исчерпана. И лучше сразу отказаться от нее хотя бы как от темы для художественного творчества и рассмотреть под углом зрения более прозаическим или, если угодно, более субъективным — с точки зрения одной мании.

Что же касается общей оценки, она тем сложнее, чем более разноликим предстает перед вами этот город. За семь лет я имел возможность изучать его со всех точек зрения, в том числе и прозаической, и той, маниакальной, и все еще не считаю себя вправе дать ему оценку. Возможно, это произойдет в какой-то моей следующей жизни.

Должно быть, чары Парижа состоят, в частности, и в том, что он таит в себе самые различные вещи, способные привлечь самых разных людей. Латинский квартал — средоточие молодежи и Монпарнас — средоточие иностранцев; Елисейские поля и площадь Оперы с вереницами роскошных витрин, улицы Риволи и Себастополь с нагромождением уцененных товаров; Монмартр — средоточие проституток и Сен-Жермен де Пре — средоточие интеллектуалов (в силу парадокса квартал проституток здесь иногда становится кварталом интеллектуалов и наоборот), старинные богатые особняки 16-го округа и нищенское столпотворение на рынках Сент-Уэна; Булонский и Венсенский лес — оазисы зелени и покоя и предельный разгул децибелов на перекрестках улиц Ришелье-Друо и Барбес-Рошшуар; наконец, Париж музеев и Париж Автомобильной выставки, Париж изящных искусств и Париж Выставки бытовой техники — если в этом городе, конгломерате двадцати различных городов, в этой мешанине мод и вкусов, былого и настоящего кто-либо все же не сумеет найти себе занятие и развлечение, то это значит, что он поистине непомерно привередлив.

Был конец марта 1953 года. В Софии еще стояла зима, а здесь, в Париже, сухие тротуары были освещены унылым солнцем, и за столиками перед кафе было полно народу. Уличные афиши оповещали о новинках Кристиана Диора и Жака Фата, на набережных молодежь выводила масляной краской «Мир Вьетнаму», «Американцы — домой!» На эстраде была в моде певица Лин Рено со своей песенкой «Я от тебя без ума», на Елисейских полях шли фильмы с участием Мартин Кароль, в живописи говорили о Лоржу и Вийоне — город славил кумиров этого сезона, которые через год-два будут им вышвырнуты на свалку забвения.

Устав с дороги, жена с дочерью остались в гостинице. Я тоже устал, но можно ли оставаться в четырех стенах, когда вокруг тебя — Париж. Я вышел якобы лишь поразмяться. Думал сначала направиться в Латинский квартал, к местам, связанным с моими детскими воспоминаниями. Я не сомневался, что, стоит мне вновь оказаться в Париже, я первым делом обойду эти места. Однако теперь, уже оказавшись здесь, я почувствовал, что меня влечет не прошлое, а настоящее. И чтобы получить о нем какое-то представление, перешел по мосту Альма на другой берег и зашагал к Елисейским полям.

Пройдя от Триумфальной арки до Рон Пуан, я свернул к Матиньон, потом по Фобур Сент-Оноре вышел к церкви Мадлены, миновал Оперу и двинулся по Большим бульварам. Бульвары вывели меня к улице Себастополь, улица Себастополь — на улицу Риволи, оттуда — на площадь Согласия, потом опять на другой берег Сены, и я повернул по Кэ д'Орсе к гостинице, еле передвигая ноги от усталости.

Уже давно смерклось, я не знал толком, где нахожусь, лишь приблизительно догадываясь, в каком направлении надо идти. В голове от впечатлений этого изнурительного, пятнадцатикилометрового маршрута был полный сумбур, я только понимал, что впечатления этого дня существенно отличаются от моих детских воспоминаний.

Однако я приехал сюда не для впечатлений и воспоминаний и уже на следующее утро приступил к моим служебным обязанностям. А вокруг простирался Париж, по-прежнему незнакомый и неисследованный, и усердие начинающего дипломата постоянно боролось во мне с любознательностью приезжего. Чтобы положить конец этой междоусобице, мне пришлось соответственно поделить свои часы и Дни. Я приходил в посольство как можно раньше, чтобы до обеда покончить с текущей работой, а во второй половине дня обходил музеи или знакомился с кафе и редакциями. Но как ни постыдно это для дипломата — больше всего я любил просто бродить по улицам, бродить и три и четыре часа до самого вечера, а иногда и вечером тоже, отыскивать самые глухие, отдаленные уголки, украдкой разглядывать прохожих и, конечно, глазеть на витрины.

Что касается витрин, дольше всего мой взгляд задерживался на книгах — не столько на романах и дорогих альбомах с репродукциями, сколько на тех изданиях, которые я видел впервые, — редких, роскошных изданиях, так называемых «Эдисьон де люкс». Они печатались тиражом в несколько сот, а порой лишь несколько десятков пронумерованных экземпляров, набирались великолепными шрифтами, на дорогой бумаге — таких названий я никогда раньше и не слышал: Верже Лафума, Пюр шифон дю Лана, Велен дю Рив, Белен д'Арш, Жапон эмпериал, Альфа Лафума и множество других. Но больше всего приковывали мой взгляд иллюстрации — оригинальные гравюры, офорты, сухая игла, гравюры на дереве, литографии или рисунки, раскрашенные от руки. Тексты в этих изданиях принадлежали сплошь знаменитостям — и классикам и современникам, но для меня они отступали на второй план, в чем и проявлялась одна из типических черт коллекционерства: роскошно изданную книгу приобретают не для того, чтобы ее прочесть, а для того, чтобы ее рассматривать. Ведь тот же текст ты можешь получить и в каком-нибудь карманном издании, в сто раз дешевле.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: