Тем не менее я продолжаю жить, как ночная птица — усталая, поседевшая птица, которая шагает из угла в угол по своей комнате-клетке, а то остановится, устремив невидящий взгляд в пространство, и думает… Должно быть, дивится чему-то. Потешно стоит посреди комнаты в клубах табачного дыма и дивится тому, что прошло уже столько ночей, столько ночей и дней растаяли, не оставив следа, если не считать груды рукописей, набранных в типографии и отпечатанных, но забытых; груды рукописей и груды неприятных воспоминаний.
Не знаю, как другие управляются с этой туманной материей — воспоминаниями, но, когда они приходят ко мне, это всегда бывают самые неприятные из моих воспоминаний, будто их подбирал не я, а мой заклятый враг. «Стареешь, — говорю я себе, — если начинаешь перебирать в памяти былое». Эта мысль возвращает меня на короткий срок из прошлого в настоящее, потому что никому не хочется стареть, никому. Есть люди, которые исхитряются не стареть вовсе, проявляют поистине завидную жизнестойкость, вращаются среди молодых и кажутся даже общительней и жизнерадостней молодых, хотя чрезмерная эта жизнерадостность слегка и подозрительна, ибо навевает мысль о хорошо исполняемой роли, о невинной игре, которой мы хотим обмануть окружающих, самих себя, а может, и саму смерть.
«Стареешь, — говорю я себе, — если уж ты и смерть начал поминать». Впрочем, мне случалось думать о смерти еще давным-давно, в юные годы. И никогда не испытывал я перед нею особого ужаса: лишь бы у нее хватило любезности подождать, пока я… Пока — что? Пока я напишу Книгу, естественно, ту Единственную книгу, которая составляет смысл всей моей жизни.
«Да, конечно, я напишу эту Книгу», — говорю я себе. Но в одиночестве и в глухом безмолвии ночи это «конечно» звучит не слишком уверенно. Если и впрямь в ней смысл всей жизни, отчего же я все еще не написал ее? И напишу ли я ее вообще, даже если проживу на свете сто лет? Да и так ли уж мне важно ее написать? Может, я тоже играю некую роль и лишь притворяюсь писателем — как те старцы, что притворяются молодыми?
Ночь. Отличное время для работы. Но когда работа не ладится, лучше лечь. А то становится не по себе. Приходит возраст, когда вряд ли есть что-либо более тягостное, чем оставаться наедине с самим собой.
Вероятно, очень приятно знать с уверенностью, кто ты и что ты. Спросят тебя, к примеру, какая у тебя основная профессия, и ты в состоянии ответить одним-единственным словом: «врач», или «инженер», или «учитель».
Однако есть люди, которые не способны лаконично ответить на такой вопрос, потому что у них — даже в зрелые годы — вопрос о том, каково же главное их призвание в жизни, почти так же запутан, как и в капризную пору созревания. Боюсь, что я принадлежу именно к этой категории людей.
В сущности, вопрос о будущей профессии настойчиво вставал передо мной еще в детстве. Более того, в те годы я решал его намного смелее, чем потом, когда он действительно встал на повестку дня.
Помню зимний день, когда я впервые совершил побег из дому, — низкое, затянутое тучами небо, крупные хлопья мокрого снега, слякоть на тротуарах, приземистые полутемные мастерские, куда я заходил, предлагая свои услуги в качестве подмастерья. Увы, нигде мои предложения не вызывали ответного интереса — у всех сапожников уже имелись помощники. Но я продолжал, хоть и вымок до нитки, обходить раскисшие улицы и заглядывать в починочные мастерские, и вопрос о характере моей будущей профессии не вызывал во мне и тени сомнения.
Позже этот вопрос решался по-разному и порой самым неожиданным образом, но все эти решения принимались мною столь же смело и самоуверенно.
В те времена многие родители, даже и не слишком состоятельные, считали естественным давать детям небольшую сумму на сдобную булку или мороженое. Мой отец, однако, полагал, что его сыновья должны сначала научиться зарабатывать деньги, а уж потом их тратить и что если ты хочешь получить пять левов, то обязан объяснить, на что именно ты их употребишь.
Это разумное правило тогда представлялось мне с наихудшей стороны — со стороны потерпевшего. А поскольку слово отца в доме было законом, я искал способа раздобыть необходимые мне средства самостоятельно. Так что проблема выбора профессии стояла передо мной во всей своей остроте.
Первые свои успехи я одержал на поприще свободной профессии, точнее — в торговле. У моей бабушки в Пловдиве был собственный дом возле Небет-тепе, старый дом, с которым связаны мои детские воспоминания, ибо я там вырос. Но к этому времени наша семья уже переехала в Софию, а в пловдивском доме жила моя тетушка. И вот однажды, приехав на пасхальные каникулы к любимой тетушке погостить, я неожиданно обнаружил, что этот старый дом переполнен не только воспоминаниями, но и пусть более прозаичными, зато куда более полезными вещами, сваленными главным образом в полутемный подвал. И тогда меня вдруг осенила благородная мысль вернуть эти вещи к жизни, дабы они стали вновь полезны обществу в целом и мне как его частице.
Итак, в одно солнечное апрельское утро, сопровождаемый двумя своими двоюродными братцами, я спустился в холодный сумрак подвала. И пока наверху тетушка бренчала посудой, поглощенная обычными кухонными хлопотами, внизу наша троица бесшумно делала свое рискованное дело, выволакивая из сундуков и шкафов все, что казалось нам достойным внимания. Товар через черный ход переправлялся на улицу, а оттуда на барахолку.
Сначала наша деятельность имела досадный налет дилетантизма — случалось, что мы совершенно напрасно волокли на продажу какие-нибудь тяжелые предметы, от которых старьевщики либо вовсе отказывались, либо предлагали гроши. Но со временем поднакопился кое-какой опыт. К концу недели мы уже могли с одного взгляда определить продажную цену любой вещи и, учитывая рыночную конъюнктуру, все более решительно обращали свои взоры к самому ходкому товару — изделиям из меди и старинным книгам.
Эта торговая операция помимо опыта дала нам и определенную уверенность в себе. Мы шагали по жарким улицам города, как его некоронованные владетели, снисходили то к одной, то к другой киношке — их было, собственно, всего три — либо посиживали в маленьких, прохладных кондитерских возле мечети, с видом завзятых гурманов смакуя наши любимые турецкие лакомства — их тоже было три: малеби (молочный кисель с фруктовым сиропом), куриная грудка и ашуре.
Увы, как и все на свете, даже самый богатый подвал в конце концов иссякает. Да и каникулы уже были на исходе, подошло время возвращаться в неприютную столицу. Таким образом, я предоставил кузенам распорядиться остатками нашей сокровищницы, и поезд помчал меня назад, навстречу нищете. Капиталы растаяли.
Осталось предание. Даже теперь, по прошествии стольких лет, стоит тетушке заговорить о той весне, она неминуемо обозначит ее словами «когда вы обчистили подвал», а если кто-нибудь из дядюшек заведет речь о литературе, он обязательно помянет «книги, которые вы сбыли на барахолке», и примется расписывать, какой ценностью были те книги, причем расписывает не кому-нибудь, а нам, на своем горбу перетаскавшим их на базар и отлично осведомленным об их реальной рыночной стоимости.
Дома у нас, разумеется, тоже имелись книги. Я бы даже сказал, что книги были единственным, что заслуживало внимания у нас в доме. Но они принадлежали отцу и были для нас святыней; при всем моем необузданном воображении я и помыслить не мог о том, чтобы вынуть хоть один томик из аккуратно расставленных на полках томов и пойти его продать. Поэтому, когда на следующее лето я вновь решил немного подработать, мне пришлось заняться уже не торговлей, а переноской тяжестей.
Мы поднимались чуть свет и торопливо шагали на товарную станцию, куда прибывали составы с арбузами и дынями. Но как ни рано мы поднимались, как ни спешили, нередко приходилось брести домой с пустыми руками — закупщики успевали нанять мальчишек из близлежащих кварталов. Однако выпадали дни, когда счастье улыбалось нам. Довольно трудное счастье: залезаешь в вагон и, стоя босыми ногами на груде арбузов, нагибаешься, берешь тяжелый плод, бросаешь его товарищу, потом опять нагибаешься, опять бросаешь и так пока не смеркнется, пока не начнет ломить поясницу до того, что кажется — у тебя не поясница, а лишь сплошная адская боль. Заработок равнялся билету в кино и порции мороженого, плюс арбузы — сколько унесешь. Однако больше двух ведь не унесешь, и мы даже выбирали не слишком большие, потому что до дома шагать далеко, да и мутило уже от вида арбузов.