В два часа пять минут все двенадцать аукционов почти одновременно приступали к работе. В нижнем этаже атмосфера накалялась мгновенно, тогда как наверху сначала дело шло неспешно — опытные аукционисты попридерживали наиболее интересные предметы, пока не сойдется побольше народу.
Аукционист, то есть оценщик, который и ведет торг, — самая главная фигура на любом аукционе. Некоторые аукционисты пользуются не меньшей известностью, чем кинозвезды. Пресса часто уделяет внимание достижениям этих своеобразных чемпионов, им посвящают целые очерки, поручают проводить самые крупные аукционы, которые становятся гвоздем сезона. Оценщик не может быть специалистом во всех областях коллекционерства, но обязан владеть хотя бы основными сведениями, заранее досконально изучить собрание, которое ему предстоит разрознить, быть быстрым, находчивым, знать, в какой момент подчеркнуть одним словом достоинства вещи, уметь вести аукцион в темпе, преодолевая минуты колебания и безразличия. Наблюдая за работой опытного аукциониста, испытываешь почти такое же наслаждение, как от талантливой актерской игры. Его жесты уверенны, выразительны, он отпускает — всегда к месту — короткие, остроумные реплики, не унижая присутствующих и не фиглярничая, неустанно окидывает взглядом публику, мгновенно замечая малейший знак в любом конце зала, и манипулирует молоточком слоновой кости так виртуозно, что приковывает к нему все взгляды.
Когда я впервые попал в Отель Друо на крупный аукцион гравюр, то, как всякая простая душа, надеялся сделать одно-два скромных приобретения. Как всегда, аукцион начался с предметов менее значительных, продававшихся зачастую целой партией. Под номером первым шла серия из пяти офортов Жана Франсуа Рафаэлли. Рафаэлли принадлежит к числу не очень крупных мастеров импрессионизма, его гравюры в те годы были еще совсем дешевы, в магазинах они стоили от пяти до десяти тысяч франков.
— Пять цветных офортов Рафаэлли… — оповестил с кафедры аукционист. — Начинаем с трех тысяч.
Начинать с трех тысяч было все равно что начинать с нуля. Но при всей моей неопытности я понимал, что это аукцион и, следовательно, не надо вмешиваться — важно, не с чего начинают, а до чего дойдут. В зале было уже довольно много народу. Более предусмотрительные вовремя заняли немногочисленные стулья в первом ряду, остальным же, в том числе и мне, приходилось стоять на ногах сзади. Интереса к графике несчастного Рафаэлли не проявил никто.
— Три тысячи за пять офортов Рафаэлли… Три тысячи — раз… Два раза… Три тысячи за пять офортов Рафаэлли…
Аукционист взмахнул молоточком и собрался стукнуть по кафедре — в знак того, что товар с аукциона снимается. И именно в это мгновение я еле заметно и почти инстинктивно мотнул головой.
Следует пояснить, что если в работе оценщиков имеется целый ряд тонкостей, то и участие в торге тоже требует определенных навыков. В частности, в разных случаях и по разным соображениям следует либо громко назвать свою цену, либо молча подать знак рукой или кивком головы, тем самым заявляя о своей готовности заплатить большую сумму, но вместе с тем предоставляя аукционисту самому эту цену определить.
— Господин справа… Три тысячи сто… — провозгласил аукционист, мгновенно заметив мой жест.
Несколько человек снисходительно взглянули на меня, но зал оставался по-прежнему равнодушен к творчеству Рафаэлли.
— Три тысячи сто… Три тысячи сто — раз… Два раза… Кто больше? Нет желающих?
Рука в третий раз взмахнула молоточком, и я уже ожидал резкого, сухого удара, который сделает меня собственником пяти офортов, когда с другого конца зала донесся спокойный, четкий мужской голос:
— Пять тысяч…
— Пять тысяч… Господин слева… Пять тысяч — раз… — выкрикнул аукционист, мельком взглянув на меня.
Я опять кивнул, и человек с молоточком оповестил, что господин справа дает пять тысяч пятьсот. Снова взмах молоточком, и снова с другого конца зала тот же голос отчетливо произнес:
— Семь тысяч!
Я не повернул в его сторону головы, самолюбие не позволяло подобного любопытства, и лишь опять кивнул, когда аукционист взглянул в мою сторону.
— Семь тысяч пятьсот… Господин справа дает семь тысяч пятьсот… Прошу поторопиться, аукцион только начинается… Кто больше?
Торг продолжался. Я впервые ощутил обычный для любого аукциона и для любого дебютанта азарт, глухое раздражение против незнакомого соперника и чувство оскорбленного достоинства перед совершенно незнакомой тебе публикой, на которую, в сущности, не следовало бы обращать никакого внимания.
Торг продолжался до тех пор, пока три тысячи не превратились в семьдесят и пока я, хоть и смутно, не сообразил, что собираюсь уплатить за Рафаэлли значительно дороже, чем у месье Мишеля с набережной Сен-Мишель.
— Семьдесят пять тысяч… Господин слева… Семьдесят пять тысяч — раз… Два раза… Кто больше?
Аукционист снова метнул в мою сторону быстрый взгляд, и я снова мотнул головой, но на этот раз отрицательно. Резкий стук молоточка по кафедре — и единственным утешением прозвучал у меня за спиной женский голос:
— Семьдесят пять тысяч за пять гравюр Рафаэлли… Вот уж поистине верх идиотизма…
Я разделял это мнение и все-таки был не в силах отогнать то гадкое чувство, какое всегда терзает побежденного. И хотя на аукционе предлагались и другие, гораздо более заманчивые вещи, и первоначальные цены были соблазнительно низки, и даже окончательная цена бывала порой довольно умеренной, я до самого конца хранил молчание, опасаясь, что, если я опять вступлю в игру, она опять разгорится.
Это опасение было не безосновательным. На одном из следующих аукционов история повторилась почти в точности, да еще из-за серии политических литографий Стейнлейна, которые в то время еще совершенно не котировались на рынке. А неделей позже я еле успел вовремя отступиться от офорта Форрена, который грозил войти в мою коллекцию по цене, вдвое превышающей нормальную.
После чего я дал себе клятву, что отныне мое участие в аукционах ограничится ролью зрителя.
Несколько месяцев спустя я зашел в магазинчик гравюр возле Люксембургского дворца. Он помещался на втором этаже, я случайно обнаружил его по небольшой вывеске у входа. Меня встретил немолодой владелец, месье Рокетт, к которому я и в дальнейшем, случалось, заходил поболтать.
— Боюсь, что не сумею быть вам полезным, — сказал он выслушав мои объяснения.
На языке коммерции это означало «боюсь, что не смогу заполучить ваши денежки». И действительно у месье Рокетта продавались исключительно гравюры исторического и географического характера — пейзажи, виды городов и различных департаментов Франции, соборы, дворцы, портреты выдающихся личностей и прочее. Тем не менее он разрешил мне порыться у него в папках и был явно доволен, когда я отложил для себя несколько сатирических литографий тридцатых годов прошлого века. Судя по всему, его коммерция находилась отнюдь не в периоде расцвета и уж, во всяком случае, вряд ли имела шансы пережить своего немолодого хозяина.
— Что вы хотите… Все труднее становится раздобыть товар… — говорил месье Рокетт, пока я просматривал папки. — Какие времена, а? Не у кого купить, некому продать…
— А в Отеле Друо вы не бываете?
— В этом вертепе? У этих бандитов?.. — негодующе воскликнул он. — А вы бываете?
— Довольно часто.
— И часто покупаете?
— Пока еще ничего не купил.
— Вот видите! И ручаюсь — не купите. Если только не горите желанием вышвырнуть большие деньги за всякую дребедень.
— Да, но некоторые там покупают.
— А известно вам, кто они? Богатые коллекционеры, которые не знают, куда девать деньги. Или же те бандиты.
— То есть?
— Мои так называемые коллеги, да простит мне господь. О «Черном аукционе» слышать не доводилось?
Я отрицательно покачал головой.
— А о «Ревизии»?
Я повторил свой жест.
— О-о, так вы новичок… А дело совсем простое. Я вам в двух словах объясню: самые крупные торговцы в каждой отрасли входят в тайную ложу. Впрочем, «тайную» — громко сказано, ибо это секрет Полишинеля. Так или иначе, эти акулы составляют неофициальное содружество, представители которого присутствуют на каждом аукционе и тайно им руководят. Между собой они никогда не соперничают, чтобы не взвинчивать цены, но если в торг вступает посторонний, они повышают цену до тех пор, пока не оттеснят его либо не вынудят заплатить сто тысяч за вещь, которая стоит тридцать. Вообразите себя на месте такого человека — после двух-трех горьких уроков он привыкает молчать.