То же самое я мог отнести не только к парижским женщинам, но и к историям многих людей, которых я встречал в Париже. Сначала они казались притягательными, интересными, просто садись, записывай — и готов рассказ, но, вглядевшись пристальнее, я убеждался, что в них нет ничего примечательного.

Вспоминаю одну такую историю, которую я собирался назвать «Бурбонский дворец», потому что действие должно было происходить в Бурбонском дворце и продемонстрировать какие-то стороны парламентских нравов.

В тот день, как и всегда в пору правительственного кризиса, заседание было долгим и бурным. Ложи для публики были переполнены — спектакль вызывал интерес, хотя в те годы стал повторяться чересчур уж часто: правительства сменялись чуть ли не каждый месяц. Один за другим поднимались на трибуну ораторы, и я терпеливо слушал, когда можно было хоть что-то расслышать, — нередко крики и удары кулаком по скамьям внизу, в широко раскинувшемся амфитеатре, перерастали в такой оглушительный грохот, что голос оратора, несмотря на микрофон, тонул в нем бесследно.

В какой-то момент шум достиг кульминации, так как на трибуне стоял депутат-коммунист. Он терпеливо ждал, пока крики хоть слегка поутихнут, и, дождавшись, произнес:

— Мартиника, Гваделупа и Гвиана превращены в карикатуру на французские департаменты…

И вынужден был замолчать снова, потому что правая сторона амфитеатра вновь впала в истерику. Какой-то толстяк депутат, устав колотить по скамье, забрался на нее с ногами и пронзительно завизжал:

— Освободите Восточный Берлин!

— Освободите супругов Розенберг! — удалось перекричать его оратору.

— Освободите Восточный Берлин! — снова завизжал толстяк, подпрыгивая на своих коротких ножках.

— Мы знаем, знаем, что вы — за свободу!.. — прогремел в наступившей на миг тишине голос Дюкло. — Ведь вы освободили палачей Орадура!

И снова истерика охватила зал.

После коммуниста на трибуну поднялся невзрачного вида человек, из тех, чьих лиц не замечаешь, а слов не запоминаешь. Зарывшись носом в свои шпаргалки, он плел всякие банальности, чтобы выразить отношение своей группы к кандидатуре Андре Мари. Но поскольку это отношение никого особенно не интересовало, амфитеатр менее чем за полминуты опустел — депутаты бесцеремонно выходили покурить или поболтать в кулуарах.

Я собрался последовать их примеру, когда на трибуне появился новый оратор.

Этот был из запоминающихся: приятное сочетание мужественности и изящества, стройная фигура, смуглое, обветренное лицо, пышная темная шевелюра — в общем, герой американского вестерна, только в безупречном темно-сером костюме.

«Хлыщ и буржуазный ублюдок», — мысленно произнес я на том бесцеремонном школьном жаргоне, которым мы пользуемся про себя до глубокой старости. Однако речь этого хлыща меня несколько озадачила. Он выразил поддержку некоторым проектам нового претендента на пост премьера, но критически отозвался о других его проектах. И хоть избегал резких выражений депутата-коммуниста, отчасти повторил ту критику, которой тот подверг положение в заморских департаментах Франции. Правые и центр слушали его внимательно, иногда даже аплодировали, правда, довольно вяло, но тому причиной была поредевшая аудитория.

Заседание продолжало плестись скучно и вяло — во всяком случае, до той минуты, пока слово опять не взял коммунист, который первыми же своими репликами вызвал в зале прежнюю истерику. Я рассеянно рассматривал висевший высоко над трибуной гобелен — повторение рафаэлевской «Афинской школы» — и думал о том, что здешней администрации давно следовало бы убрать его: своей мудростью и спокойствием он звучал диссонансом в этой потерявшей всякий самоконтроль аудитории.

По сути, это был всего лишь спектакль. Очередной спектакль — с криками и перебранкой, где речи произносились не для того, чтобы кого-то в чем-то убедить, а чтобы в тот же вечер пресса впитала их, а на другое утро разнесла по всей стране с целью доказать, что буржуазные депутаты не жалеют слюны, когда надо отстоять высшие интересы нации или, по крайней мере, наиболее состоятельной ее части.

Да, и доспехи классической риторики, и заученные жесты, и расфуфыренные дамочки, которые украшали собой ложи и кулуары, — все это был спектакль. Не случайно сам дворец с его барельефами, фресками, колоннадами и двумя ярусами лож больше походил на театр, чем на парламент.

В семь часов был объявлен перерыв, чтобы господа депутаты имели возможность подкрепиться. Вечернее заседание должно было начаться в девять, а выборы могли закончиться далеко за полночь. Я вышел на улицу и остановился в нерешительности. Можно было где-то убить время до девяти или же сразу поехать домой, кроме любопытства меня в этом зале ничто не удерживало.

Как всегда в этот час, по набережной медленно двигались два потока машин — белый приближался, красный убегал вдаль. По ту сторону Сены на темном небе вырисовывался ярко освещенный Луксорский обелиск. А еще дальше простирался квартал Мадлены в мутном, розовато-лиловом ореоле электричества и дыма. Париж жил привычными буднями, ничуть не заботясь о правительственном кризисе и его исходе.

Решив все-таки досмотреть спектакль до конца, я свернул за угол — позади Бурбонского дворца имелось единственное в этих местах кафе. Там было оживленно. В задней части зала, отведенной под ресторан, сидели за столиками несколько компаний проголодавшихся депутатов и не менее проголодавшиеся зрительницы-дамы. Переднюю часть заполняли главным образом парламентские журналисты, ограничивающие свои траты одной-двумя рюмочками перно. У стойки перед высоким бокалом пива стоял один мой знакомый из «Юманите».

— Раньше двух не кончится, — проворчал он, когда я подошел. — В таких случаях дело всегда затягивается до двух.

— Да ведь все уже кончилось, — заметил я, потому что предстоящий провал Мари ни для кого уже не был секретом.

— Для вас — да, а для меня — нет, я ведь обязан представить подробный отчет, — кисло произнес журналист.

Мы стояли совсем близко от того зала, где помещался ресторан, что давало мне возможность наблюдать за уплетавшими устрицы депутатами и, в частности, за тем, кто напоминал героя вестерна, — я сразу заметил его, он сидел в углу, в обществе двух элегантных дам.

— Вон тот, в углу… — начал я.

— Вы слышали его? — перебил меня мой знакомый. — Каков жонглер, а?

— Он в какой партии?

— Формально ни в какой… Независимый… А фактически состоит в группе «независимых». Но быть независимым и состоять в группе «независимых» вовсе не одно и то же, не так ли?

— Но кто он такой?

Журналист назвал имя и пояснил:

— Депутат от заморских департаментов. Вечная история: выбран еще в парламент прошлого созыва, быстро прославился неподкупной совестью и острым языком, а потом… всегдашняя история…

Я кивнул в знак того, что понял, хоть в действительности понимал весьма смутно.

— Вон тот лысый, который сидит напротив него, это его крестный отец в политике, иначе говоря — змей-искуситель. Но не в том дело — не он, так нашелся бы кто другой. Потому что имейте в виду: быть независимым не только не просто, это невозможно.

Несколько бокалов пива, несколько чашечек кофе — и я узнал в деталях, что такое «вечная история» и, в частности, история смуглого депутата. Своими достоинствами, сулившими успешную политическую карьеру, он быстро привлек внимание парламентских хищников, «любителей свежего мясца», как назвал их мой собеседник. И один из них, тот, лысый, поспешно сблизился с новичком, чтобы ввести его в курс парижской жизни, показать хорошие рестораны, познакомить с красивыми женщинами.

— Но хорошие рестораны, как вам известно, дороги, и красивые женщины тоже, не говоря уж об остальных расходах: нужно иметь солидный гардероб, комфортабельную квартиру, лишние деньги для бриджа и вообще для всяких мелочей, а депутатского жалованья на все это, конечно, не хватает… Понаблюдайте за ним немножко…

Я, в сущности, наблюдал за ним все то время, пока длился комментарий, и, насколько мог судить по его отличному настроению и непринужденной манере держаться, он был в полном ладу не только с обеими дамами, но и с собственной совестью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: