— Посмей только проговориться Борису, что я в оркестре играла на трубе!

— Почему такая тайна? — удивилась я.

— Не хочу, и всё.

Мне хотелось спросить её: “Ты любишь Бориса?” Но я передумала — побоялась спугнуть первую лёлькину любовь.

И вот наступил тот страшный день — воскресенье двадцать первого сентября сорок первого года, когда мы с Лёлькой дежурили в разных сменах — она сменила меня. Мне ужасно захотелось поболтать с ней, и я вернулась из раздевалки в первую хирургию. Но ещё издали я заметила, что сейчас лучше Лёльке не мешать.

Она стояла рядом с Борисом, присевшим на подоконник. Я, кажется, впервые видела Бориса в прогулочном фланелевом халате. Он едва доходил ему до колен, и длинный Борис выглядел довольно нелепо. Но лицо его мне показалось таким красивым, как никогда прежде. Наверное, потому что он ощущал счастливый взгляд Лёльки. Он увидел меня, полузакрыл глаза и качнул длинными, как у девушки, ресницами — так он научился здороваться в то время, когда от боли ему трудно было говорить. Лёлька, заметив его взгляд, оглянулась, но сделала досадливый жест: нашла, мол, подходящий момент появиться. Я повернулась и оставила их вдвоём.

Когда началась бомбёжка, я была уже дома. В тот день налёт отличался особой свирепостью — гитлеровцы делали последние попытки штурмом овладеть Ленинградом, и фашистское командование отдало приказ сравнять Ленинград с землёй, а Кронштадт, защищавший Ленинград с моря, с водой.

Дом наш стоял на берегу залива, и из котельной, превращенной в бомбоубежище, мне было слышно, как кипит вода от бомб — недолёт, перелёт, — не так-то просто вражеским самолётам попасть в узкую прибрежную полосу острова, ощерившуюся укреплениями и отчаянно бьющими оттуда зенитками.

— Вроде бомбят район госпиталя, — сказала, прислушиваясь, соседка.

— Госпиталь? — встрепенулась я. — А ведь там Лёлька!

После отбоя со всех ног помчалась в госпиталь.

— Стой! Покажи пропуск,- задержал меня у ворот дежурный. — Тебе куда?

— В первую хирургию.

— Нет её больше, твоей первой хирургии.

— Как это “нет”? — оторопела я.

— Фугаска прошила сверху до самого бомбоубежища.

От нашей первой хирургии остался кусок. Висели в воздухе железные кровати, чудом задержавшиеся за две передние ножки, ветер трепал простыни, зацепившиеся за уцелевший оконный проём третьей палаты. Глубокая воронка зияла на месте других палат. Груды кирпичей, щебня, металлических прутьев. Люди копошились у этих куч, разбирая обломки. Люся в запачканном кирпичной пылью и гарью ватнике тащила пустые носилки.

— Где Лёлька? — бросилась я к ней.

Она как-то странно посмотрела на меня и быстро пошла прочь. “Нет, не может быть! — застучало у меня сердце. — Она просто не видела Лёльку, вот и всё”.

— Где Лёлька? — с отчаянием закричала я незнакомому пожилому санитару.

— Какая такая Лёлька? — не понял он. — Если она была тяжелораненой и её нельзя было спустить в бомбоубежище, то уцелела твоя Лёлька — по пожарной лестнице сняли, а вот если сошла вниз, так ведь видишь сама…

Он указал на воронку.

Я тупо глядела на то место, где должны были найти убежище Парфёныч, Борис и ещё несколько уже ходячих раненых.

— Но где же всё-таки Лёлька? — простонала я.

Кто-то сзади обнял меня за плечи. Я стремительно обернулась — вот где она! Нет, это был хирург Волков.

— Пойдём отсюда, Аня, — сказал он каким-то виноватым голосом, — всех, кого можно было спасти, уже спасли.

— Нет, — вырывалась я. — Нет, нет, нет!

Я бросилась к груде кирпичей и принялась яростно разбрасывать их в разные стороны, ломая ногти и задыхаясь от кирпичной пыли. Меня пытались увести, но я отбивалась и опять подбегала к развалинам. Так продолжалось до тех пор, пока у меня не потемнело в глазах и я не рухнула плашмя на камни, под которыми погибли Лёлька и Борис.

А впереди ещё была целая война.

ВАНДА БЕЛЕЦКАЯ ПОРТРЕТ МОЕГО ДЕДА

О моем деде я впервые услышала… в музее на выставке, посвященной очередной годовщине Октябрьской социалистической революции. Было это в последний предвоенный год. Я училась в первом классе, и нас повели на экскурсию.

Среди экспонатов заметила фотографию осанистого мужчины в военном мундире, с пышной шевелюрой, усами и бородкой. Грудь его была в орденах, через плечо шла лента со звездой. Может быть, я бы и не обратила на фотографию внимания, если бы не подпись: “Сенатор С. П. Белецкий, назначенный товарищем министра внутренних дел”. Что-то екнуло в моем сердечке — я ведь тоже Белецкая… Заметив внимание ученицы, экскурсовод пояснил: “Ничего интересного — верный пес Николая”.

Дома я поделилась увиденным с маминой бабушкой Марией Осиповной Шаблиовской. Та, ничего не отвечая, полезла в свой шкаф, из-под постельного белья достала альбом фотографий (раньше мне его почему-то не показывали). Грустно вздохнула: “Ты правильно догадалась, Вандочка. Это твой дедушка — Степан Петрович Белецкий. Вот он с женой Ольгой Константиновной на их даче в Пятигорске”. Тот же мужчина, что я видела на фото в музее, только в штатском, шел по аллее. В руках щеголеватая тросточка, рядом стояла красивая дама в широкополой шляпе с цветами и в длинном платье. На другом снимке — мой дед, веселый и молодой, ласково положил руку на плечо мальчика моих лет и очень похожего на меня. Пожилая женщина (“Мать Степана Петровича, Анна Нестеровна”, — поясняла бабушка, водя пальцем по фотографии) держала на коленях маленькую девочку с бантом в волосах и в пышном платьице; другая девочка, с длинными косичками и в таком же платьице с оборками играла на пианино. “Мальчика ты, наверное, узнала, это твой папа Володя, а девочки — твои тети: Наташа и Ирина”, — продолжала бабушка.

Когда же я спросила, почему дед — “верный пес Николая”, она недовольно проворчала: “Не слушай глупости, твой дед — честный, порядочный человек, он присягал царю и не предал его, как все”. “А что с ним случилось?” — не унималась я. “Расстреляли в революцию…” Бабушка была явно недовольна тем, куда зашел разговор, сердито захлопнула альбом и убрала назад под простыни в шкаф.

Я печально подумала: “Ничего себе, деда расстреляли, папу посадили…” Об этом-то я хорошо знала.

Вечером, ложась спать, я пристала с вопросами о деде к маме. Моя красавица мама, Ксения, Ксаночка, как звали ее все, всегда такая веселая и приветливая, погрустнела: “То, что ты узнала — правда. Только не надо никому рассказывать про деда. Хватит с меня и Володи… Думаю, что его арестовали из-за расстрела Степана Петровича. Дай Бог, чтобы мы все остались живы и увиделись…” Она крепко обняла меня и сидела так, пока я не уснула.

Через много лет мама призналась, как долгие годы жила в страхе, что меня отнимут у нее и заберут в детский дом, такое случалось нередко. Боялась, но фамилию мне не меняла, как делали некоторые в репрессированных семьях, и сама оставалась Белецкой, хотя вышла второй раз замуж и родила во втором браке тоже дочку, моложе меня на семь лет.

Когда моего папу арестовали, мне было три года. Он, молодой писатель, был осужден в 1935 году Особым совещанием при НКВД СССР по статье УК 58-10. Вновь увидела я его лишь через 11 лет, в Вологде, куда он был выслан после тюрьмы. Бог дал ему долгую жизнь, он стал опять писать, работал в Вологодском краеведческом музее, женился на достойной женщине, художнице, семья которой тоже была репрессирована. В последние годы жизни (он умер в 1984 году) стал активно печататься. Но реабилитации своей так и не дождался. Она наступила только в 1992 году, когда ни его, ни мамы уже не было в живых*…

Однако вернусь к моему деду — Степану Петровичу Белецкому. Я много расспрашивала о нем наших родственников, знавших его, прочитала написанные им в тюрьме воспоминания, его книгу о Григории Распутине, нашла крайне редкие упоминания о нем в литературе, и он постепенно становился для меня родным человеком, как и положено деду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: