— Папочка говорит, все женщины очень плохие, — произнесла девочка. — А ту женщину, которая меня родила, я почти не помню. Ей всегда не нравилось у папочки в доме, она тратила папочкины деньги, которые он зарабатывал каждодневным трудом, на заумные книжки и женские наряды. Папочка ее много раз уговаривал и даже несколько раз бил, но она только больше капризничала. Потом в поселке отдыхал какой-то студент, и она убежала с ним, но скоро заболела абортом, и он ее бросил, а врачи прочитали ее документы и привезли к нам. Папочка ухаживал за ней, как за родной, а когда она выздоровела, он ее сильно побил, и она опять заболела, и уж больше не захотела выздоравливать, а все капризничала и капризничала, пока совсем не умерла. Она была очень плохая.
— Да-а, — только и смог выговорить совершенно потрясенный мальчик. Ему показалось, что он понял, почему девочка такая грустная. «И как бы это ее развеселить получше», — подумал он, но ничего, кроме как ее поцеловать, ему в голову не шло. Сам он сто раз целовался. Правда, раньше этого совсем не так хотелось. Теперь прямо жутко хотелось, прямо жутко. Он только не представлял, как это сделать — раньше, когда не так хотелось, все выходило само собой, а тут…
— Ты целовалась когда-нибудь? — выпалил он.
— Нет, — ответила она равнодушно.
— Вот же ты какая, — пробормотал он с отчаянием. Ее хрупкость, беззащитность и загадочность, ее отстраненное смирение буквально сводило его с ума. Ему до смерти хотелось ее от чего-нибудь спасти. И в то же время ему, усталому и перепуганному, с неменьшей силой хотелось спрятаться, прижаться к кому-то родному — ведь кругом царила такая ужасающая, такая невыносимая пустота, такая опасная пустота, — но не к жесткому, холодному, повелительному родному, как брат, а к нежному, послушному и всепонимающему родному, дающему отдых и забвение… Он впервые чувствовал такое. Он стал с натугой рассказывать все смешные истории, какие только происходили с ним в жизни, все анекдоты, какие только мог припомнить. Он говорил, говорил, говорил, размахивая руками, и тут девочка услышала далекий выстрел.
Она сжалась, насторожившись, но выстрел не повторился. Она похолодела, совсем перестав вслушиваться в то, что говорил этот страшный чужой человек. Хоть он и сделался хозяином в доме, — ведь даже папочка кормил его, поил вином, положил спать в комнате, — но и хозяина можно не слушать, если он просто говорит, а еще ничего не велит. Старший бандит убил папочку, а младший убьет ее. Девочке было очень холодно, хотелось лечь, накрыться одеялом, но она боялась лечь, может, если не ложиться, он не станет ее соблазнять перед тем, как убить. Лучше бы сразу убил, если им так понадобился папочкин дом и у них есть большое ружье.
…С отчаянием и нарастающей злостью старший брат преследовал хозяина — тот, разумеется, даже и не думал заходить в сарай, а сразу, расставшись с дочерью, пошел к лесу; еще две-три секунды, и его светлая рубашка, отчетливо видимая в густом сумраке, пропала бы за деревьями. «Вовремя я выскочил», — думал старший брат; ему нравилось, когда дела совершаются толково и вовремя; но — будь оно все проклято! Чем дальше, тем муторнее становилось у него на душе. «Четверо нас осталось на всю округу, — думал он, — четверо, из которых двое детей, — и вот чем приходится заниматься, вместо того, чтобы спокойно отдохнуть, радуясь друг другу, а поутру обсудить, как драться, и жить дальше. Форменный бред, казалось бы, — да, но так всегда было и, вероятно, всегда будет, покуда последний человек не исчезнет ибо этой треклятой планетой всегда владели гниды, и ни один порядочный человек не успел ею завладеть — ну, а теперь ею завладели такие паскудные гниды, что уж дальше некуда. А отдохнуть бы надо, и как следует». Старший брат был неимоверно измотан. Беззвучно ступая по влажной земле, держа ружье на отлете, чтобы не мешало на ходу и не гремело, старший брат преследовал хозяина. Тот спешил; не бежал, но шел очень быстро, причем явно к поселку, до которого было не более мили. Старший брат не стремился раньше времени обнаруживать себя, ему хотелось ошибиться: просто хозяин пошел по каким-то своим крестьянским делам. Но нет — давно кончился забор, огораживающий сад, давно ответвилась от их тропинки другая, шедшая, очевидно, к виноградникам, хозяин по-прежнему спешил, его светлая рубаха смутным пятном скользила через лес. «Будь оно все проклято!» — опять подумал старший брат и остановился. Сразу стало слышно тяжелое дыхание хозяина, его тяжелые шаги по песку.
— Что вам понадобилось в поселке? — громко спросил старший брат.
Хозяин обернулся, как ужаленный. Секунду он ничего не мог ответить; потом, срывающимся от одышки голосом, грубо спросил:
— Чего это тебе не спится, парень?
— Так же как и вам.
Было понятно, что хозяин растерялся, и это тем более уличало его.
— У меня-то дела, — заявил хозяин, пытаясь овладеть собой. — Я-то живу тут, не просто так слоняюсь. Нужно… силки! — он заметно обрадовался придуманной отговорке. — Силки проверить, может, птица попалась или заяц. Покормить завтраком вас надо будет, или как? Не голодными же вас отпускать. Люди мы или не люди?
У старшего брата заныло плечо, переломленное полицейской дубинкой в прошлом году. Хозяин был теперь как на ладони, крепкий, недобрый человек, привыкший хитрить и командовать, но не умеющий ни думать, ни понимать; средоточие, олицетворение темной и тупой силы, которая на поверку всегда хуже любой слабости, ибо именно она из века в век продавала Землю гнидам в обмен на право оставаться темной и тупой. Старшему брату хотелось завыть от обиды и бессильной ненависти.
— Так что же вам понадобилось в поселке? — устало повторил он. — Ведь там же никого не осталось.
— А телефон? — вдруг обеспокоенно спросил хозяин.
— Не пробовал. Мне по телефону говорить не с кем. Настучать на нас собрались, что ли? — ядовито сказал старший брат и по изменившемуся лицу хозяина с изумлением понял, что попал в точку.
Тот справился с растерянностью.
— А ну, брось свое дрянное ружье, — повелительно сказал хозяин. Он простить себе не мог, что недооценил сопляка. Не завладел ружьем. Он боялся ружья. Он всегда боялся силы большей, чем его собственная. И сейчас был в бешенстве. Сам он стрелял бы, не задумываясь. — Брось, кому сказал!
— Пузырям? — вырвалось у старшего брата. — Людей выдавать пузырям?!
— Да хоть чертям в крапинку! — заорал хозяин, грузно надвигаясь на него. — К любой власти можно приспособиться. К любой! Все власти одинаковы! Надо делать вид, что подчиняешься! И жить, как жил! К власти ведь лезут не чтобы с нами что-то такое делать, а чтобы просто иметь ее, власть эту, быть на вершине! Жрать, пить и владеть! А чем мы живем — плевать им, всегда было и всегда будет плевать, только идиотам, как ты, это невдомек! Вы хуже всех! Вы всю жизнь мне переломали! Чем больше вы бухтите, тем больше власть обращает внимание на тех, кто под ней! И всем становится хуже жить! Всем! Кретин! Недоносок!
Выстрел, как громадный плоский молот, ударил в подушку ночного тумана. Платаны на миг выпрыгнули из тьмы. С семи шагов старший брат едва не промазал. Хозяину снесло полголовы.
Вот теперь старший брат выронил ружье. Ему показалось, что и его тоже убили, такими мягкими стали руки и ноги, сердца было совсем не слыхать. Икая и всхлипывая опустился на подломившихся ногах. Его вырвало.
— …У брата аж три подружки было, а может, и больше, — проникновенно говорил мальчик. Он сидел на кушетке, целомудренно поставив между собой и девочкой транзистор. — А у меня еще ни одной. И у тебя, наверно, никого не было, так?
— Так.
— Ну, — он запинался от волнения, — вот видишь… Мы, может, последние люди на всей земле. И что дальше будет? Мы ж взрыв устроили пузырям, — в его голосе зазвучала гордость, он-то точно знал, что с оружием в руках выступить против сильного, несправедливого захватчика — это замечательный подвиг. — Может, нас поймают… может, убьют. Да и вообще, мы ж завтра уйдем, а это все равно… я так и не узнаю никогда, как это хорошо…