— Нет, нет! — кричит Альфредо, — я и не подумаю швырять гранату! Не могу я ее бросить, если там окажутся эти две несчастные. Я уйду с чем пришел…

— Ну, ясно, — отвечает Ферди, проведя по лицу рукой. — Понятно. Ведь ты партизан, я тебя понял. Но приведем еще один пример.

— Комиссар, — прерывает его мой двоюродный брат, — говоря по правде, с меня достаточно. С твоего разрешения, хватит!

Но Ферди этого было мало.

— Подожди, — говорит, — Это будет последний пример. Короткий. Возьмем опять твой родной город. Ты его любишь. Ты в нем родился. Тебе в нем неплохо жилось, ты не собирался его покидать, разве только через энное и как можно более солидное число лет, для того чтобы переселиться в лучший мир. Но теперь твой город заняли фашисты. Ты этого не можешь снести. Мысль, что твой город захвачен и загажен ими, не дает тебе спать. Стоит тебе об этом подумать — и зубы сами начинают скрипеть, в глазах темнеет, ты чувствуешь неукротимую ненависть к ним и презрение к самому себе.

— Ясно, — говорит мой брат, чувствуя, будто голова у него так распухла, что стала вдвое больше, чем у Муссолини.

— Продолжим, — настаивает комиссар. — В твоем городе стоит очень сильный вражеский гарнизон. Не потому, что город сам по себе имеет особое значение, а потому, что он расположен при выходе из двух или даже трех долин.

— Да, да, я понимаю, — говорит Альфредо. А Ферди продолжает:

— При таком положении твой город для нас недоступен. Даже если бы нас было человек на пятьсот больше и мы были бы вооружены до зубов, мы все равно не могли бы и мечтать о его освобождении. Его можно было бы взять, только если бы вмешалась какая-нибудь внешняя сила, которая не только уничтожила бы часть вражеского гарнизона, но и посеяла в нем панику. Понятно?

— Что-то не очень… — сознается Альфредо.

— Я имею в виду бомбежку с воздуха, — объясняет комиссар, — полдюжины легких английских бомбардировщиков, появляющихся внезапно и сбрасывающих бомбы с минимальной высоты. Однако известно, что англичане бомбят не очень-то точно, а это значит, что на каждую бомбу, поразившую казармы, приходится девять бомб, угодивших в жилые дома. Скажу тебе сразу, что заранее предупредить мирное население нельзя, ведь если о готовящейся бомбежке узнает какой-нибудь местный фашист или любая продажная шкура, они сразу же сообщат об этом солдатам, которые, конечно, примут все меры, чтобы избежать нападения с воздуха. В городе же, естественно, живут твой отец, твоя мать, но, как и все другие, они ровно ничего не знают об опасности, нависшей над их головой. Одна из десяти бомб, предназначавшихся для казарм, может отличным образом угодить и в твой родной дом. Так вот скажи: ты вызвал бы англичан бомбить твой город?

— Да вы с ума сошли! — закричал Альфредо. — Нет, вы хуже сумасшедшего! Да в этом случае я готов до девяноста лет ждать, пока мой город освободят.

— А что же комиссар? — хихикнул Джилера.

— На этот раз комиссар скорчил страшную гримасу и так заорал на Альфредо, как никто на него никогда не орал. Нужно, однако, сказать, что он кричал не на него одного, а на всех и вся. Он вопил: «Так вот какой ты партизан?! Вот вы какие партизаны?! И ты там, и ты!! Возвращайтесь-ка в учебную роту! А еще лучше в детский сад! Пигмеи, которые вздумали совершить подвиг гигантов!» Мой двоюродный брат стоял перед ним, опустив глаза и сдерживаясь из всех сил, а тем временем вокруг собирались и другие партизаны, услышав, какой адский крик поднял комиссар. «И вы считаете себя партизанами?! — орал он. — Смотреть на вас тошно! Пошли все по домам, и я вместе с вами! Нечего крестьянский хлеб зря есть!»

В общем, он совершенно вышел из себя. Когда же моему брату показалось, что комиссар наконец немного успокоился, он подошел к нему и попросил разрешения уйти. Он поклялся, что не вернется домой и не явится на биржу труда, а просто перейдет в другой отряд, где его примут таким, каков он есть. Но комиссар положил ему руку на плечо и почти нормальным голосом предложил остаться, сказал, что они все же поймут друг друга и что Альфредо будет чувствовать себя хорошо с ним в его отряде. Так и остался Альфредо в Красной Звезде. Но в тот же день отправил мне открытку, в которой было написано: «Хозяин платит плохо». Я получил ее только через неделю, потому что почта уже тогда работала кое-как. Я понял все, что было написано между строк, и в тот же день явился к бадольянцам.

— Выходит, — заметил Джилера, — твой двоюродный брат все-таки остался? Значит, в Красной Звезде ему было не так уж плохо. Видно, комиссар со временем изменился?

— Не знаю, изменился ли комиссар, — отвечал Оскар. — Могу только сказать, что вскоре он избавил их от своего присутствия. Однажды утром он спустился в долину, чтобы встретиться с верными людьми, но на железнодорожной станции его схватил фашистский патруль. Его посадили в тюрьму, и уж тут чего только с ним не вытворяли! И как раз когда они собирались его прикончить, в город вступили немцы и потребовали, чтобы комиссара выдали им. Не долго думая, фашисты его отдали, а немцы повесили его на крюк, за горло.

— О, мадонна! — воскликнул Джилера, прикрывая себе горло рукой.

— Немцы повесили его на мосту через По. Они установили столб при въезде на мост и подняли комиссара на него, проткнув ему горло крюком для мясных туш.

— Мадонна… — прошептал Джилера.

— Альфредо говорит, что командование отряда узнало — уж не знаю как, — что, прежде чем умереть, комиссар мучился пятьдесят шесть минут. Его повесили лицом в сторону гор. Когда его поднимали, солнце едва начинало краснеть, а когда он скончался, оно только Что закатилось за вершины… Вот о чем рассказал мне Альфредо, когда мы виделись с ним в последний раз. Так что все случилось еще совсем недавно.

— Разве вы недавно виделись?

— С месяц назад. Помнишь, когда я в последний раз брал увольнительную? Вот тогда я с ним виделся. Мы встретились в Бонивелло, ровно на полпути между нашей зоной и зоной красных. Так никому не было обидно. Мы заказали обед в тамошней остерии и устроились за столиком у окна, чтобы следить за дорогой. И за обедом рассказывали друг другу о том, как нам живется: ему в Красной Звезде, а мне — у бадольянцев. Между прочим, я спросил его, не стал ли он коммунистом или не собирается ли стать, на что Альфредо ответил мне буквально такими словами…

— Ну, ну, интересно!

— Буквально вот что: «Я не коммунист и, наверно, им не буду. Но если кто-нибудь, даже ты, посмеет смеяться над моей Красной Звездой — я своими руками вырву у него из груди сердце».

Беппе Фенольо

(1922–1963)

Объем литературного наследия Беппе Фенольо столь же скромен, как и биография писателя — конторского служащего в провинциальном городке Северной Италии. Но партизанские рассказы Фенольо относятся к самым ярким и мужественным страницам итальянской литературы Сопротивления.

Писатель родился на Севере, в городке Альбе, где учился, воевал в партизанском отряде, а потом служил в какой-то фирме, ведя корреспонденцию на английском языке (он с молодости хорошо знал английский язык и литературу, увлекался английской поэзией). Там он и умер, не дождавшись выхода своего последнего произведения — романа «Это — личное дело», изданного лишь после смерти писателя и убедительно подтвердившего его принадлежность к тому направлению, которое после войны получило название неореализма.

Однако в лучших из первых партизанских рассказов Фенольо, вышедших в 1952 году — порой документальных, порой веристски-психологических, — мы находим новый, присущий Фенольо более, чем другим неореалистам, элемент: эпичность.

Перу Фенольо принадлежит и роман «Весна красоты» — произведение, с предельной правдивостью рисующее жизнь итальянской армии накануне крушения фашизма и проникнутое яростным осуждением войны, чуждой идеалам и традициям народа, в которую вверг Италию Муссолини.

Широкое признание пришло к Фенольо посмертно — в 1965 году, когда Италия торжественно отмечала двадцатилетие освобождения от фашизма; тогда были переизданы рассказы Фенольо и увидел свет роман «Это — личное дело».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: