Я сегодня опять услышал

Как тяжелый якорь ползет,

И я видел, как в море вышел

Пятипалубный пароход.

Оттого и солнце дышит,

А земля говорит, поет...

Но действительно до конца, - продолжает Жирмунский, - муза Гумилева нашла себя в "военных" стихах. Эти стрелы в "Колчане" - самые острые. Здесь прямая, простая и напряженная мужественность поэта создала себе самое достойное и подходящее выражение. Война, как серьезное, строгое и святое дело, в котором вся сила отдельной души, вся ценность напряженной человеческой воли открывается перед лицом смерти. Глубоко религиозное чувство сопутствует поэту при исполнении воинского долга:

И воистину светло и свято

Дело величавое войны,

Серафимы ясны и крылаты,

За плечами воинов видны...

Четвертью века позже Гумилева окончательно героизировал Вячеслав Завалишин, написавший вступление к собранию его стихотворений, изданных (надо сказать, весьма небрежно) в Регенсбурге. Он замечает: "Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии:

Я конквистадор в панцыре железном,

Я весело преследую звезду,

Я прохожу по пропастям и безднам

И отдыхаю в радостном саду..."

Эта характеристика неверна, если только не поверить поэту на слово, если вдуматься в скрытый смысл его строф (может быть, до конца и не сознанный им самим). Многие хоть и звучат на первый слух, как мажорные фанфары, но когда внимательнее их перечтешь, прикровенный смысл их кажется безнадежно печальным.

Таковы, в особенности, наиболее зрелые стихи Гумилева, которых не знал Жирмунский, когда писал свою статью о "преодолевших символизм": стихи сборников "К синей звезде" и "Огненный столп". Тут никак уж не скажешь, что Гумилев "избегает лирики любви", "слишком индивидуальных признаний и слишком тяжелого самоуглубления". В этих стихах он предстает нам не как конквистадор и Дон Жуан, а как поэт, замученный своей любовью-музой. Можно сказать, что в последние годы Гумилев только и писал о неутоленной и неутолимой жажде любви: почти все стихотворения приводят к одному и тому же "духовному тупику" - к страшной тайне сердца, к призраку девственной прелести, которому в этом мире воплотиться не суждено. Пусть темпераментный поэт продолжает "рваться в бой" с жизнью и смертью, - он раз и навсегда неизлечимо болен.

Стихи "К синей звезде" отчасти биографичны. Поэт рассказывает свою несчастливую любовь в Париже 1917 года, когда он, отвоевав на русском фронте, гусарским корнетом был командирован на салоникский фронт и попал в Париж (в распоряжение генерала Занкевича). Тут и приключилась с ним любовь, явившаяся косвенно причиной его смерти (Гумилев не вернулся бы, вероятно, в Россию весной 18-го года, если бы девушка, которой он сделал предложение в Париже, ответила ему согласием)"

Целую книжку стихов посвятил он этой "любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны". "Синей звездой" зовет он ее, "девушку с огромными глазами, девушку с искусными речами", Елену, жившую в Париже, в тупике "близ улицы Декамп", "милую девочку", с которой ему "нестерпимо больно". Он признается в страсти "без меры", в страсти, пропевшей "песней лебединой", что "печальней смерти и пьяней вина"; он называет себя "рабом истомленным" перед ее "мучительной, чудесной, неотвратимой красотой". И не о земном блаженстве грезит он, воспевая ту, которая стала его "безумием" или "дивной мудростью", а о преображенном, вечном союзе, соединяющем и землю, и ад, и Божьи небеса:

Если бы могла явиться мне

Молнией слепительной Господней,

И отныне я, горя в огне,

Вставшем до небес из преисподней...

Не отсюда ли впоследствии название сборника - "Огненный столп", где лирика любви приобретает некий эзотерический смысл?

Но все же не будем преувеличивать значения "несчастной" парижской страсти Гумилева. Стихи "К синей звезде", несомненно искренни и отражают подлинную муку. Однако они остаются "стихами поэта", и неосторожно было бы их приравнивать к трагической исповеди. Гумилев был влюбчив до крайности. К тому же привык "побеждать"... Любовная неудача больно ущемила его самолюбие. Как поэт, как литератор прежде всего, он не мог не воспользоваться этим горьким опытом, чтобы подстегнуть вдохновение и выразить в гиперболических признаниях не только свое горе, но горе всех любивших неразделенной любовью.

С художественной точки зрения стихи "К синей звезде" не всегда безупречны; неудавшихся строк много. Но в каждом есть такие, что останутся в русской лирике, - их находишь, как драгоценные жемчужины в морских раковинах...

Все ли почитатели Гумилева прочли внимательно одно из последних его стихотворений (вошло в "Огненный столп"), названное поэтом "Дева-птица"? Нет сомнения: это все та же райская птица, что среди строф к "Синей звезде" появилась "из глубины осиянной". Но тут родина ее названа определеннее долы баснословной Броселианы (т. е. баснословной страны из "Романов круглого стола", точнее - Броселианды), где волшебствовал Мерлин, сын лесной непорочной девы и самого диавола. *

* Недаром перед возвращением в Россию Гумилев усердно занимался французскими народными песнями. Они были изданы берлинским "Петрополисом" в 1923 году.

Чтобы отнестись так или иначе к моему пониманию Гумилева-лирика, необходимо задуматься именно над этими стихами. Сам я прочел их, как следует, лишь в последние годы, долго после того, как они проникли в эмиграцию (вместе с приблизительно тогда же написанным и сразу прославленным "Заблудившимся трамваем").

Напомню их:

Пастух веселый

Поутру рано

Вывел коров в тернистые долы

Броселианы.

Паслись коровы,

И песню своих веселий

На тростниковой

Играл он свирели.

И вдруг за ветвями

Послышался голос, как будто не птичий,

Он видит птицу, как пламя,

С головкой милой, девичьей.

Прерывно пенье,

Так плачет во сне младенец,

В черных глазах томленье,

Как у восточных пленниц.

Пастух дивится

И смотрит зорко:

Такая красивая птица,

А смотрит горько.

Ее ответу

Он внемлет, смущенный:

- Мне подобных нету

На земле зеленой,

- Хоть мальчик-птица,

Исполненный дивных желаний,

И должен родиться

В Броселиане.

- Но злая

Судьба нам не даст наслажденья,

Подумай пастух, должна я

Умереть до его рожденья.

- И вот мне не любы

Ни солнце, ни месяц высокий,

Никому не нужны мои губы

И бледные щеки.

- Но всего мне жальче,

Хоть и всего дороже,

Что Птица-мальчик

Будет печальным тоже.

- Он станет порхать по лугу,

Садиться на вязы эти

И звать подругу,

Которой уж нет на свете.

Пастух, ты, наверно, грубый.

Ну, что ж я терпеть умею,

Подойди, поцелуй мои губы

И хрупкую шею.

- Ты сам захочешь жениться,

У тебя будут дети,

И память о Деве-птице

Долетит до поздних столетий.

Пастух вдыхает запах

Кожи, солнцем нагретой,

Слышит, на птичьих лапах

Звенят золотые браслеты.

Вот уж он в исступленьи,

Что делает, сам не знает,

Загорелые его колени

Красные перья попирают.

Только раз застонала птица,

Раз один застонала,

И в груди ее сердце биться

Вдруг перестало.

Она не воскреснет,

Глаза помутнели,

И грустные песни

Над нею играет пастух на свирели.

С вечерней прохладой

Встают седые туманы,

И гонит он стадо

Из Броселианы.

Стихотворение это неожиданно сложно... К кому оно обращено? Кто эта птица "как пламя", плачущая в ветвях и отдающаяся заметившему ее случайно пастуху? Почему именно к нему обратилась птица, чтобы умереть от его поцелуя? И о какой "птице-мальчике" печалится она, предсказывая свою смерть "до его рождения"? Почему наконец ей, птице "с головкой милой, девичьей", всего жальче, хоть и всего дороже, что он, птица-мальчик, "будет печальным тоже"?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: