Затем в этой книге помещена забытая, извлеченная из старой периодики, страничка воспоминаний журналиста Петра Рысса и следом за ней - воспоминания Вс. Рождественского, правоверного советского поэта, в юности столь многим обязанного Гумилеву, но "благоразумно" отрекшегося от учителя.

Напротив, воспоминания Немировича-Данченко дают яркий портрет Гумилева и сообщают о малоизвестных фактах биографии, например, о желании бежать из советского рая через эстонскую границу.

Эти сведения дополняются заметкой С. Познера, напечатанной в "Последних новостях" через несколько дней после того, как за границей стало известно о казни поэта. Подробности ареста и сопутствующих обстоятельств читатель найдет в приведенной здесь главе из забытой книги А. Амфитеатрова "Горестные заметы" и в меньшей степени в очерке Адамовича "Памяти Гумилева". Этот очерк, заключительный в нашей книге, заканчивается очень верными словами: "Ранняя насильственная смерть дала толчок к расширению поэтической славы Гумилева... Стихи его читаются не одними литературными специалистами или поэтами: их читает рядовой читатель и приучается любить эти стихи, мужественные, умные, стройные, благородные, человечные - в лучшем смысле слова".

Издавая эту книгу, мы думаем о том, что в своих культурных начинаниях на благо свободной России эмиграция опять опережает метрополию. Несмотря на реабилитацию Гумилева, издание подобного тома в Советском Союзе все еще невозможное дело. Пятнадцать из двадцати четырех авторов, включенных в эту книгу, - эмигранты. Из числа неэмигрантов Пяст, Лившиц - умышленно забытые имена. Их книги шестьдесят лет ждут своего переиздания, в некоторых случаях - первого издания. Почти то же самое можно сказать о Волошине и Белом. Конечно, придет время и напечатают, например, запрещенные мемуары вполне советского Алексея Толстого. Но процесс реабилитации будет полным только тогда, когда откроют страшные архивы Таганцевского дела, которое в любом случае не будет забыто, пока в России жива любовь к поэзии.

Вадим Крейд

12 июня 1987 г.

ЭРИХ ГОЛЛЕРБАХ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О Н. С. ГУМИЛЕВЕ

Неисправимый романтик, бродяга-авантюрист, "конквистадор", неутомимый искатель опасностей и сильных ощущений, - таков был он.

Многие зачитываются в детстве Майн-Ридом, Жюлем Верном, Гюставом Эмаром, но почти никто не осуществляет впоследствии, в своей "взрослой" жизни, героического авантюризма, толкающего на опасные затеи, далекие экспедиции.

Он осуществил. Упрекали его в позерстве, в чудачестве. А ему просто всю жизнь было шестнадцать лет. Любовь, смерть и стихи. В шестнадцать лет мы знаем, что это прекраснее всего на свете. Потом - забываем: дела, делишки, мелочи повседневной жизни убивают романтические "фантазии". Забываем. Но он не забыл, не забывал всю жизнь.

Из-за деревьев порою не видел леса: стихи заслоняли поэзию, стихи были для него дороже поэзии. Он делал их, - мастерил.

Мои первые воспоминания о Николае Степановиче относятся к той поре, когда он был учеником Царскосельской Николаевской гимназии, а я учеником Реального училища в том же Царском Селе. Вернее, от этого времени у меня сохранились не воспоминания, а мимолетные и смутные впечатления, - лично знакомы мы тогда не были. Он уже кончал гимназию, имел вполне "взрослое" обличье, носил усики, франтил, - я же был еще малышом. Гумилев отличался от своих товарищей определенными литературными симпатиями, писал стихи, много читал. В остальном он поддерживал славные традиции лихих гимназистов прежде всего усердно ухаживал за барышнями. Живо представляю себе Гумилева, стоящего у подъезда Мариинской женской гимназии, откуда гурьбой выбегают в половине третьего розовощекие хохотушки, и "напевающего" своим особенным голосом: "Пойдемте в парк, погуляем, поболтаем".

После гимназии - Париж, Сорбонна. Учился он мало, больше жуировал, по собственному признанию. В Россию вернулся рафинированный эстет, настроенный до чрезвычайности "бальмонтонно". 1 Кажется, не было у него знакомой барышни, которой бы он не сообщал о своем желании "быть дерзким и смелым, из пышных гроздий венки свивать" и пр. Одна из наших общих знакомых рассказывала мне, как Н. С. вез ее куда-то на извозчике и полчаса настойчиво приглашал "быть, как солнце".

Увлечение Бальмонтом очень заметно отразилось на ранних стихах Гумилева. Позже он вполне освободился от этого влияния и Бальмонт для него стал чуть ли не синонимом дурного вкуса и пошлости, хотя больших заслуг поэта он никогда не отрицал.

На первых порах далеко не все литературные начинания Гумилева были удачны. Но он никогда не терялся, не падал духом. Это был необыкновенно самоуверенный и прямолинейный человек.

В одном из писем к NN (13 марта 1907 г., из Киева) A. A. Ахматова (тогда еще Горенко, не Гумилева) писала: "Зачем Гумилев взялся за 'Сириус'? Это меня удивляет и приводит в необычайно веселое настроение. Сколько несчастиев наш Микола перенес и все понапрасну! Вы заметили, что сотрудники почти все так же известны и почтенны, как я? Я думаю, что нашло на Гумилева затмение от Господа. Бывает".

Выражения "известны" и "почтенны" нужно понимать здесь в ироническом смысле, так как Ахматова приобрела популярность позже Гумилева.

Неудачи и насмешки не могли смутить Н. С. - в нем самом было много иронии и к себе, и к другим, и еще больше жадного интереса к жизни. Он любил в жизни все красивое, жуткое, опасное, любил контрасты нежного и грубого, изысканного и простого. Персидские миниатюры и картины Фра Беато Анжелико нравились ему не меньше, чем охота на тигров. Если не ошибаюсь, единственное, к чему он был совершенно равнодушен, это - музыка. Он ее не любил и не понимал, - не было "уха".

Повторяю, он влекся к страшной красоте, к пленительной опасности. Героизм казался ему вершиной духовности. Он играл со смертью так же, как играл с любовью. Пробовал топиться - не утонул. Вскрывал себе вены, чтобы истечь кровью, - и остался жив. Добровольцем пошел на войну в 1914 г., не понимая,

Как могли мы прежде жить в покое

И не ждать ни радостей, ни бед,

Не мечтать об огнезарном бое,

О рокочущей трубе побед...

Видел смерть лицом к лицу и уцелел. Шел навстречу опасности

И Святой Георгий тронул дважды

Пулею нетронутую грудь...

Одна лишь смерть казалась ему в ту пору достойной человека - смерть "под пулями во рвах спокойных".

Но смерть прошла мимо него, как миновала его и в Африке, в дебрях тропических лесов, в раскаленных просторах пустынь.

Увлекался наркотиками. Однажды попросил у меня трубку для курения опиума, потом раздобыл другую, "более удобную". Отравлялся дымом блаженного зелья. Многие смеялись над этими его "экспериментами".

Он же смеялся над современниками, благополучными обывателями. Отраду видел именно в том, что их только смешило. И закрепил это в стихах:

Я вежлив с жизнью современною,

Но между нами есть преграда,

Все, что смешит ее, надменную,

Моя единая отрада.

Затерянные, побледневшие ныне слова "победа, подвиг, слава" звучали в его душе "как громы медные, как голос Господа в пустыне".

Смеялись над ним: "ну, что нового придумал наш изысканный жираф?.." "Изысканный жираф" смотрел на нас холодно своими раскосыми, блеклыми глазами, улыбался иронически и сухо, шутил, а в душе злился,

"Как идол металлический

Среди фарфоровых игрушек".

Про него говорили: в Африке стрелял-стрелял, ни в одного носорога не попал; на войне стрелял-стрелял, ни одного немца не убил", Год тому назад стреляли в него... и попали...

Напряженно пытаюсь представить себе, как он умер, - и думаю: мужественно, с полным самообладанием. Не он ли уверял нас, что

"Людская кровь не святее

Изумрудного сока трав"?

- ......"И вот вся жизнь"...... Она кончилась для него, многокрасочная, многозвучная жизнь, почти одновременно со смертью близкого ему собрата по перу, Александра Александровича Блока, - всего на несколько недель позже. Я не сравниваю их, я только указываю на это не случайное совпадение. Блок был велик, Блок был гениален. Он был Пушкиным нашей эпохи. В нем было нечто божественное, и - не побоюсь выговорить до конца - он был полубогом, как Петрарка, Данте, Гёте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: