Я желала Поля, я преклонялась перед Хуго, у меня была куча других сердечных влечений и влечений более низменных и грубых, но на сей раз я любила бескорыстно, ничего не ожидая взамен. Как там сказали сегодня утром по радио? Да, впереди у меня будущее.

А Квази? Сказать по правде? У каждого из нас есть свой долгий ящик для несчастий. Крышка с него иногда слетает, а иногда держится, чтобы могли продержаться и мы.

Вам не потребуется штабная карта со всеми деталями, достаточно и памяти, потому что даже вы хоть раз в жизни испытали это волнение, самое единственное и самое общее для всех — волнение первого свидания. Когда автобус тронулся, я пожелала, чтобы он взлетел и мгновенно доставил меня на площадь Клиши. Но чем ближе он подъезжал, от остановки к остановке, тем сильнее я мечтала, чтобы какой–нибудь несчастный случай заставил его остановиться, или хоть пробка замедлила его неотвратимый ход. Меня бросало в жар, потом в холод, я каждую минуту перекладывала сумку из одной руки в другую, сотый раз вытирала ладони о новое пальто, а когда вышла на площади Клиши, подошвы мои налились свинцом, а все жизненно важные органы — сердце, легкие, желудок — поднялись к горлу. Совершенно потерянная, я остановилась у витрины видеомагазина, чтобы под благовидным предлогом перевести дух и взять себя в руки, и как буйнопомешанная, внезапно вернувшаяся к реальности, увидела себя в стекле: старый клоун, не смешной, скорее жалкий. Дешевая пудра от пота пошла бляшками, помада размазалась. Я лихорадочно стала рыться в новой сумке, куда свалила все содержимое карманов своего старого вещмешка, ища кусочек ткани или старый бумажный платок, чтобы стереть эту нелепую маску ложной молодости. Так я обнаружила большой лист бумаги, сложенный вчетверо, — не слишком мятый, не слишком грязный, а значит, его соседство с моим хламом было недолгим.

И я прочла:

Я здесь, совсем рядом, с тобой, всегда, в любой момент. Сначала я освобожу твоих подружек, а потом и тебя, забвение близко.

Я недолго раздумывала: конечно, это было глупо, но себя не переделаешь. Я зашла в первый попавшийся бар, распахнувший мне свои объятия, и проглотила одну за другой три рюмки кальвадоса.

20

Кем я была на самом деле, а? Многие ли могут ответить на этот вопрос? На самом деле, сказала я себе, заказывая четвертый и последний кальвадос, я всего лишь нищая бродяжка, алкоголичка, и существую только здесь и сейчас, не завтра, не у «Веплера», а главное — вот что надо помнить! — все это неважно. Даже если допустить, что меня распилят ножовкой, это неважно — или, скажем, не особо важно. Смерть Квази, Жозетты и той, другой — вот что особо важно, потому как они умерли вместо меня. У них и так–то никогда ничего своего не было, а теперь их облапошили даже со смертью. Это было отвратительно. И он за это заплатит.

— Ты за это заплатишь! — заорала я, чтобы он услышал, если уж он сидел у меня на хвосте. — А если желаешь со мной поговорить, я буду у «Веплера»!

Я оставила на столике пятисотфранковую банкноту, зычным голосом приказала примчавшемуся гарсону оставить сдачу себе и вступила на террасу «Веплера», как на захваченную территорию. Ксавье уже был там. Я сделала ему знак, что сейчас вернусь. Спустилась в туалет и умылась кремом «Нивея». Сняла берет. Я была Доротеей–воительницей в розовом, желтом и бирюзовом, с выставленными напоказ поседевшими волосами вместо открытого забрала

Я села напротив Ксавье, который встревоженно спросил, все ли в порядке. Я почувствовала, что смотрю на весь мир разъяренным взглядом, я готова взорваться при первом удобном случае — и постаравшись говорить спокойно, заявила:

— Надо остановить резню.

Он так распахнул свои глаза изумленного идиота, что те едва не повисли в воздухе; в мозгах у него воцарился полный вакуум, и только я собралась наорать на него за все бессмысленные убийства, за мое безнадежно запутанное прошлое, как вдруг увидела темные тени у него под глазами, восковую кожу, искривленные в страхе губы, и во мне всколыхнулись такие залежи материнской тревоги, о которых я никогда и не подозревала:

— Что–то не в порядке, Ксавье?

— Это неважно, Доротея. Не хочу досаждать вам своими маленькими личными проблемами.

Он постарался выдавить улыбку, которая шла ему не больше, чем джоггинг с блестками:

— Знаете, я вас едва узнал. Настоящая метаморфоза. Вы выпили, да? Может, и мне…

Я пискляво засюсюкала:

— Бедный мой Ксавье, не стоит ни в чем следовать моему примеру. Я худший пример из всех возможных. Поверьте. Я не должна была пить. Но ночь была тяжелой… — Я упала головой на стол, рыдая, потом выпрямилась, вытерла лицо, и нарочито ровным голосом сказала: — Нет, расскажите лучше о ваших делах. Меня это отвлечет от моих.

Лицо его исказилось и снова пришло в порядок. Я заказала два двойных эспрессо — и слава богу, что я сидела, потому что его рассказ затянул тучами последний клочок ясного неба, который мне оставался.

В ночь накануне Ксавье выступил против своего приемного отца и держался, не сдавая ни пяди: в результате он получил ответы на все «почему и отчего» жизни, исполненной низости.

Этот мужчина, Хуго, мой Хуго, которым все так восхищались за то, что он взял на себя заботу о брошенном ребенке, который боролся за то, чтобы ребенка позволили официально усыновить, и выиграл, хотя был холостяком и жил один, — какую же цель он на самом деле преследовал?

Еще маленьким Ксавье ни в чем не нуждался, и особенно в любви, проявлявшейся в ласках, которыми осыпал его Хуго.

Ребенок боготворил Хуго и принимал от него все, в зачатке подавляя попытки мятежа, которые свидетельствовали бы о его неблагодарности. Как можно в чем–то отказать своему благодетелю?

Много лет ощущение, что он не такой, как все, и глубоко скрытое страдание от того, что́ ему приходится выносить, отделяли Ксавье от остального мира — и Хуго всячески поддерживал эту изоляцию. Учеба на факультете стала первым шагом к независимости. Пусть ему еще не хватало мужества противостоять приемному отцу, он все же начал его судить, а вчера, благодаря мне, нашел в себе силы все ему высказать.

— Да, благодаря тебе я обнаружил, что мой палач уязвим. Он тебя боится. Я сразу понял, что мы союзники, что вместе мы можем уничтожить Хуго.

Тон у него был пылкий. Его глаза взывали ко мне, толкая на бог знает какие подвиги.

Кальвадос испарился из моих вен. Я не просто протрезвела — во мне все оборвалось. Когда же Ксавье упал головой на стол, лепеча голоском обиженного ребенка, что ему стыдно, так стыдно, то мне стало стыдно за саму себя, старую дуру, влюбившуюся в мальчишку, которому нужна совсем другая, глубокая и бескорыстная любовь, та, на которую вправе рассчитывать каждый ребенок.

Да, нечто новое распускалось на моей заброшенной земле, столько лет остававшейся под паром. Маленькое зернышко уцелело от засухи и бодро высунуло носик. Я ощущала, что приобретаю необычайную ценность. Салли была костылем для инвалида. Ксавье вернул мне мою целостность.

Какое–то время я гладила его по голове, от души радуясь, что моя кожа уже не шероховата, как наждак: прикрыв глаза, я сосредоточилась на внутреннем ощущении огромного покоя, которое изо всех сил стремилась ему передать.

Наконец он выпрямился — невероятно гладкий, ясноглазый, с припухлой верхней губой. Ах, молодость!

— Простите: я никогда никому об этом не рассказывал, и сейчас мне настолько легче. Я больше не один. Вы представить себе не можете, что это для меня значит. Доверять полностью… Спасибо, Доротея.

Он нежно сжал мои ладони.

Я еще ничего не сделала для него. Я даже не рассказала ему о моей встрече с Хуго, ни о моей убежденности, что Хуго как–то связан с тремя убийствами. Он прервал меня, едва я открыла рот, и, не слушая, одним движением руки отмел все мои доводы.

Он все слышал. Россказни Хуго были полной брехней. После моего ухода он позвонил Берковье и заявил ему дословно следующее:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: