Юрий Владимирович Давыдов
Святая Мария с розой и тюльпаном
1. Пришла беда – отворяй ворота
Его приковали цепью к переборке трюма. Он хрипло закричал, а детина в толстой шерстяной фуфайке молча ткнул его кулаком в зубы. Василий забился на цепи как подстреленный, детина в фуфайке сплюнул и ушел, громко стуча тяжелыми башмаками. В трюме пахло сыростью, паклей, крысиным пометом. Василий прислушался к глухим всплескам волн, отер лицо ладонью и вздохнул. «Эх, – подумал с горечью, – пропала моя головушка! Пришла беда – отворяй ворота». Он огляделся, различил в сумраке еще несколько несчастных, скованных цепью, хотел было заговорить с ними, но они не разумели по-русски. Василий вздохнул еще горше, прижался спиной к трюмной переборке, мрачные мысли овладели им.
Ходишь, ходишь под Богом, думалось ему, а черт не дремлет, и вот начинается с тобой такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
И вспомнился Василию погожий зимний денек, когда поцеловал он ребятишек, жене наказал за домом приглядывать и, благословясь, поехал в Ростов с кожевенным товаром. Путь был легок, наезжен, скоро пропал из виду Нижний Новгород, шибче закрутился снег над трактом и полями, весело повизгивали полозья.
Без греха добрался до Ростова. А в Ростове ходуном ходила ярмарка. Тепло было, снег подтаивал. На ярмарке бойко пошла у купца Василия Баранщикова распродажа. На третьей неделе Поста сбыл все с рук, набил мошну. Тут бы ему, вислоухому, и вертеться домой, в Нижний, да нечистый попутал малость погулять. Ну, и погулял. Ой и погулял! Обобрали до последнего грошика.
Что было делать? Как быть? Добро еще, лошадей не свели плуты ростовские. Продал Баранщиков коней, упрятал на груди, под крестом, сорок рублев. Ну ладно, а дальше что? Думал, гадал, прикидывал и решил махнуть в столицу, а там-де, в Санкт-Петербурге, как-нибудь все образуется.
На дворе март звенел капелью, март 1780 года, когда незадачливый купец-нижегородец миновал петербургскую заставу. Дул сырой крест-накрест ветер, Нева готовилась взломать лед. В Петропавловской крепости уже и пушки зарядили, чтобы возвестить об этом событии. А на валу Адмиралтейства все нетерпеливее хлопал большой белый флаг с гербом города: золотой скипетр и разлапистые якоря. Город Петра был морской, о морской службе и подумал волжский гость, потому что поправить свое состояние «как-нибудь» возможности не представилось.
Стал Василий предлагать свои услуги. Долго рядился, наконец ударил по рукам с двумя купцами, которые посылали во Францию строевой лес. Василий нанялся матросом: десять рублей помесячно, харчи хозяйские.
Корабль завершали постройкой в предместье Петербурга, на охтенских верфях. Мастера-охтяне управились к сроку; едва отгремели трижды крепостные пушки, объявляя начало навигации, а корабль был уже готов. Правда, оснастить и загрузить его надо было не на Охте, а в Кронштадте.
Гребные баркасы вывели корабль в Финский залив, поставили в Купеческой гавани Кронштадта, восемьдесят матросов под командой шкипера-иноземца, волосатого детины, богохульника и табакура, принялись оснащать судно, грузить духмяные смолистые сосновые бревна.
Все лето взяла эта работа. Лишь в середине сентября корабль оставил Кронштадт. Последним приветом родины был Василию Баранщикову светлый огонь Толбухина маяка.
Балтика уже штормила по-осеннему. Она обрушила на моряков крепкие ветры, дожди, туманы, и Василий мог теперь повторить следом за старыми матросами: «Кто в море не бывал, тот Богу не маливался». Впрочем, настоящая беда, похлеще ростовской, стерегла Василия не на море.
Ненастным ноябрьским днем русское судно стало на рейде столицы Датского королевства. Сквозь дождь и сумрак виднелся Копенгаген: угрюмые форты и цитадель, башни, черепичные крыши. Вместе с другими служителями отпущен был на берег и наш нижегородец. А перед тем шкипер-табачник, бранясь, выдал каждому толику денег.
И вот они бродили по городу, где было жителей около ста тысяч, куда больше, чем в Петербурге, где на мощеных ровных улицах катились кареты, где в трактирах спускали скитальцы морей золотые и серебряные монеты чеканки всех казначейств Европы, а в окнах опрятных домов можно было видеть белокурых девиц, скромно склонившихся над вязаньем.
Поздним вечером Василий, растеряв товарищей, завернул в портовую харчевню. Он взял пива и разговорился с двумя толстощекими датчанами, которые, смеясь и попыхивая сигарками, кое-как калякали на чудовищном жаргоне из немецких и русских слов. Разговорчивый Василий и не приметил, как датчане, перемигнувшись, подлили ему в пиво водки. И тут подсел к столу юркий молодец в бархатном кафтане. Молодец так и сыпал по-русски: он, оказывается, живал в Риге. Захмелевший Василий распахнул душу, называл всех трех собеседников «милок» и рассказывал о ростовской ярмарке, о детишках, оставшихся в Нижнем. Толстощекие цыкали языком, а бархатный кафтан приговаривал:
– Ничефо, брат, мы это попрафим, ничефо…
И «поправил».
Было уже за полночь, на рейде моргали судовые огни, когда юркий молодец, убеждая Василия, что везет его на русский корабль, преспокойно доставил гуляку на какой-то парусник, где Баранщикова, раба божьего, взяли весьма нецеремонно за ворот, сволокли в трюм да и заковали в железы.
2. Святая Мария с розой и тюльпаном
В трюме жили крысы. Им, наверное, не так уж худо жилось посреди бочек с солониной и сухарями, но они были очень жадны, эти корабельные крысы, все норовили урвать кус из оловянных мисок, что ставил перед пленниками датский матрос в фуфайке с рукавами, закатанными по локти.
Далеко уже был Копенгаген. Миновав Англию, датский корабль вышел в Атлантику. Он держал курс на запад, к лазоревому морю, к зеленому острову, который принадлежал датскому королю Христиану Седьмому. В океане пленников расковали. Куда денутся?
Увидев океан, ахнул нижегородец. Батюшки святы, царица небесная, мыслимо ль этакое! Ну точь-в-точь всемирный потоп. И океанский вал, что твои Жигули, и ветер такой, что, приведись на Волге, так, кажется, из берегов бы вышла или вспять обратилась, и небо-то, небо такое огромное, что и заволжское, степное, не больше одеяла будет, ей-богу.
Много недель шел датчанин Атлантикой, и не было ни конца ни краю этой водяной бугристой долине, то зеленой, как весенние луга, то бурой, как поле под паром, то густо-синей, как июльский полдень.
Сколько угодно мог глазеть Василий на океан, и сколько угодно мог он слоняться от форштевня до ахтерштевня, от правого борта к левому, и харч был сносный, и табачком матросы баловали, но все на душе лежал камень. Эх, хоть один бы россиянин был тут! Не было тут ни одного россиянина, кроме него самого, Василия Баранщикова. Были тут чужеземные мужики – кто с серьгой в ухе, кто с трубкой в зубах, кто в вязаном колпаке, а кто в широкополой шляпе, кто в сапогах с раструбами, а кто в башмачищах с каблуками и пряжками.
День ото дня жарче палило солнце. Огромные звезды страшно пылали в ночах. Налетали дожди, оглушительные и хлесткие, после дождей снасти басовито гудели.
Не иначе, думал Василий, везут в такую сторону, где плавают прелестницы в рыбьей чешуе, где чудо-юдо рыба-кит пускает серебряные струи, как петергофские водометы; а люди там живут черные, как головешки, и поклоняются, должно быть, огню подобно рыжебородым персиянам, что наведываются на торги в Нижний.
В исходе пятого месяца плавания, летом 1781 года, датский парусник достиг Антильских островов, и нижегородец-пленник увидел скалы, рифы, пальмы Вест-Индии.
Корабль медленно обогнул остров Сент-Томас и положил якорь близ города того же названия, в самом бойком порту на пути из Старого Света в Новый Свет.
Уже не атлантический вал колыхал датский корабль, который занес Василия Баранщикова в такую даль от Волги, что и в разуме не умещалось, – плескало в борта Карибское море. И было оно в таком радостном блеске, такой чистоты и прозрачности, и так весело кричали олуши и крачки, что Василий не сдержал улыбки.