4. Янычар
Курносый круглорожий дворецкий стоял на каменном крыльце и сердито смотрел сверху вниз на незнакомца. «Вроде бы и русский, – думал дворецкий, да уж так зажарен, что хоть десять лет три – не ототрешь».
– Ну, что тебе еще? – сердито повторил дворецкий. – Сказано: нету его превосходительства. Нету! – выкрикнул он фальцетом. – Пшел!
Василий переминался с ноги на ногу. «Как же это так? Как же?» горестно недоумевал он. И впрямь можно было взвыть оттого, что и теперь судьба-злодейка обходилась с ним круто.
Василий только что поведал курносому о своих мытарствах. Он смиренно называл домоправителя «ваше благородие», хотя знал, что тот никаким «благородием» не был. Василий не просил ни денег, ни пропитания, просил лишь доложить о себе господину посланнику. А дворецкий гнал с порога, говоря, что по случаю заразы – «моровой язвы» – господин Булгаков, как и все посланники при турецком дворе, уехал из Стамбула за несколько десятков верст и принимать-де никого не велено. А Василий опять твердил: как же, дескать, так, приходит подданный государыни-императрицы и просит отправить его в пределы любезного отечества, ему же, верному подданному, от ворот, значит, поворот?
Дворецкому надоело торчать на солнцепеке.
– Э, что с тобой лясы точить! – пробурчал он раздраженно. – Много вас, бродяжек, сум переметных, все вы талдычите, что нуждою отурчали. – И крикнул: – Эй, стража!
При слове «стража» у Василия все оборвалось. Дворецкий приметил его испуг, добавил внушительно:
– Чтоб сей секунд духу твоего не было! Слышишь? Пшел!
У беглого раба капитана Магомета-паши не было никакой охоты попадать в лапы турецких стражников; понурившись, побрел Василий со двора российского посланника.
Время близилось к полудню. Солнце палило. В улочках воняло нечистотами. Дома с деревянными решетками на окнах дремали. Никому в этом большом, пестром и грязном городе, ни единой душе, не было дела до Василия Баранщикова.
Он добрел до Галаты. Это было предместье Стамбула, спускавшееся к бухте Золотой Рог. В бухте недвижно стояло множество судов. Они казались приклеенными к синему стеклу. Но среди этих судов уже не было шхуны капитана Христофора.
Василий остановился на пристани. Он смотрел, как большие, осевшие под грузом лодки отваливали от кораблей. И от пристани тоже шли лодки – к кораблям. В лодках были табак и сафьян, буковое дерево и ковры, благовонные масла и золотошвейные изделия турчанок-затворниц.
Галата жила бойкой, темной, плутоватой, для большинства трудной, для иных привольной жизнью. Кого только тут не было! Немцы и французы, англичане и голландцы, армяне и евреи, сербы и болгары, греки и португальцы. Тут были ремесленники и негоцианты, рабочие с верфей и трактирщики, воры и содержатели притонов, перекупщики рабов и ростовщики.
Портовая суета, движение и деятельность несколько ободрили Василия… «Ничего, – подумал он. – Ничего… Осмотрюсь, придумаю, как выбраться».
Вскоре пристроился Василий на верфи, встал вместе с сербами и болгарами, вооруженный плотницким топором и отвесом. Может быть, вот так, в славянской артели, и дожил бы он до того дня, когда повстречал гонца из Петербурга. Но, видно, на роду было написано изведать всяческие злоключения. Вот и на берегу Золотого Рога попался ему некий соотечественник, давно «отурчавший», принялся искушать выгодами янычарского житья. Василий соблазнился и пошел на воинскую службу.
Еще в XIV веке турецкие султаны учредили новые войска – своего рода гвардию – «они чери», янычары. Новшество заключалось в том, что в янычары забирали турецкие власти детей покоренных христианских народов. Это была одна из податей, и это была, конечно, самая страшная подать. Обездоленные, лишенные отчего крова дети вырастали под присмотром турецких наставников и обращались в янычаров, известных своей бесшабашной удалью и храбростью. А когда в последний год XVII столетия янычарам позволили обзаводиться семьями, «новые войска» стали пополняться детьми самих янычаров, и тут уж образовалась такая влиятельная каста, что ее опасались сами султаны.
Бывшего нижегородского торговца обрядили в чалму, широченные шаровары, сапоги красного сафьяна, подпоясали шелковым кушаком, снабдили двумя пистолетами европейской выделки и кривой саблей с кровавым рубином на эфесе.
Многое и многих видывал Василий Баранщиков за годы скитаний, а теперь, летом 1785 года, лицезрел султана турецкого: осыпанный драгоценностями, окруженный свитой, шествовал мимо караульного янычара Баранщикова султан Абдулла-Гамид. И Василий низко склонялся перед повелителем правоверных.
Вот уже десять лет царствовал Абдулла, и не было в его царствование ни одного спокойного года: феодалы так и норовили отделиться, бунтовали, зажигали восстания, а у бедного Абдуллы вечно не хватало денег и преданных войск.
Да хоть бы и этот янычар, что низко склонился перед ним, разве он был ему предан? Нет, этот янычар вовсе не думал о благополучии султана и его империи, а думал денно и нощно, как бы поскорее унести ноги из дворца, и не только из дворца, но и из Стамбула, и не только из Стамбула, но и из Турции…
Был у Василия знакомый лавочник в Галате – грек Спиридоний. Подобно капитану Христофору он сочувствовал Баранщикову. Но ведь Спиридоний был лавочником, а не моряком, и ничем, пожалуй, пособить не мог.
И все-таки Спиридоний пособил. У него за чашкой кофия сошелся однажды Василий с правительственным курьером из Петербурга. Тут уж Василий выложил свои думы как на духу.
Курьер набил трубку, неторопливо извлек из кожаной сумки с медным двуглавым орлом лист плотной бумаги, спросил перо и чернила.
– Вот-с, сударь, – вежливо сказал курьер, вынимая мундштук изо рта, когда, стало быть, выйдете из сего города, возьмете дирекционную линию… э-э, направление, стало быть, на…
И он стал выписывать в столбец названия деревень, местечек, городов. Все их предстояло миновать Василию до того, как увидит он русский кордон.
Курьер морщил лоб, попыхивал трубкой. И писал, писал, цепляя пером за бумагу, брызгая чернилами.
5. Дым отечества
Лежала уже зима, по счастью, сиротская, когда гусар-пограничник доставил в Киев Василия Баранщикова. Слушая его рассказы, киевские баре разинули рты, а губернатор так растрогался, что отвалил Василию пять рублей на обновы и дальнейший путь. Василий, не мешкая, оделся, обулся по-зимнему, да и был таков.
А в феврале 1786 года увидел он заснеженные берега Оки и Волги, увидел кремль, лабазы и строения родного Нижнего Новгорода и, задыхаясь, перешагнул порог своего дома.
Жена и двое ребятишек испуганно взглянули на худого, обожженного нездешним солнцем человека: столбом стоял он посреди горницы, не произнося ни слова трясущимися, обметанными, как в жару, губами. Наконец назвал себя, и, хотя голос был сиплый, измененный волнением, жена признала Василия, заплакала в голос и бросилась на шею.
А вечером пожаловали гости. Бородатые и сумрачные, они расселись, заворотив длиннополые кафтаны, расправили бороды и загудели по-шмелиному. И Василий померк, слушая неторопливые их речи, глядя на непроницаемые, волчьи их лица. Что и толковать, не с добром пришли давние знакомцы Баранщикова купчишки нижегородские. Нет, не с добром. Пришли долги требовать. Долг-то, он платежом красен. А Василий был должен за кожевенный товарец, за тот самый, что возил в Ростов, на ярмарку.
На другой день еще хлеще: вытребовали Баранщикова в городской магистрат. Отцы города слушали Василия, елозили, звеня медалями, на дубовых стульях. Ах, ах, жалели земляка, какие муки-то, бедняга, принял, шутка ль сказать! И, повздыхав, покачав головой, объявили: если бы, мол, не казна, спросу бы, де, с тебя, Василий, не было, ан казна-то, сам знаешь, крепко царство казною, вот, стало быть, за шесть годов подать надобно матушке-государыне платить.
Ни купцам-кредиторам, ни матушке-царице платить Василию было, конечно, нечем. Значит, что же? Значит, садись, россиянин, в кутузку. И сел Баранщиков в кутузку, на радость острожным вшам.