Вот такое хлопотное время наступило для родителей. И есть давай, и карауль озорников. Нагрузка даже для двух взрослых преогромная. В общем, не запоёшь. Не то настроение. Деловая суета не располагала к песнопениям.

Через неделю вся пятёрка покинула гнездо и переселилась на ветки дерева. Самым слабым оказался тот, который всех пересидел в гнезде и всех выселил. Он пострадал потому, что теперь открытые рты встречали дроздов за десять — двадцать сантиметров от гнёзда и серединному лентяю корм не всегда доставался. Наверное, по этой причине он и не усидел в одиночестве, а правдами и неправдами выбрался к братьям и тут же, потянувшись изо всех сил к очередной поноске, перевернулся через голову и полетел вниз. Дроздиха камнем бросилась за ним, подставила спину и, в общем, спустила его на землю, испуганного, но без особых потерь и ушибов.

Ночь она провела внизу с неудачником. Утром учила, как подняться, но он не смог. Более того, решил, надеясь не на крылья, а на ноги, отправиться в самодеятельный рейс по земле, но этим только ускорил свою гибель. Дроздихе не удалось обмануть и увести за собой дикого кота, и этот хищник перечеркнул едва начавшуюся жизнь.

Потеря забылась в повседневных хлопотах, ведь в любой многодетной семье, не в пример аккуратистам, у которых один ребёнок, такая потеря не означает полной пустоты, и вскоре дрозды уже вшестером путешествовали по обширной кроне явора, перелетали с ветки на ветку, хотя оперившиеся птенцы все ещё жадно разевали рты с жёлтой окоемкой, продолжая оставаться на полном иждивении родителей.

В один прекрасный июльский вечер дрозд, крепко поговорив с подругой и, кажется, не получив её согласия, все же рискнул спуститься на землю, приказав птенцам следовать за собой.

Им дважды об этом напоминать не пришлось. Кто кувырком, кто с ветки на ветку, как мальчишки за отцом на рыбалку, они посигали, к ужасу матери, вниз, на землю. Дрозд строго и решительно стал учить их отыскивать под листьями червяков, личинки, муравьиные яйца и срывать спелую чернику. Семья расхаживала неподалёку от своего родного дома и в полном молчании осваивала процесс, составляющий для них половину смысла жизни.

На другой день птенцы не стали дожидаться особого приглашения. Лишь только обсохла роса, они с громким, радостным воплем сами посыпались с явора, планируя на своих ещё не крепких крыльях. Без руководства со стороны старших, скорее в азарте соревнования, они деловито рассыпались по тенистой поляне, что-то клевали, иногда выражая свою радость короткими «крэ-эч!» и, в общем, доказали, что готовы снять с родительских плеч тяжёлое иго снабжения. Только дроздиха по доброте сердечной все ещё продолжала играть свою роль: отыскав жирного червя, она подскакивала над ним, привлекая внимание, и двое-трое птенцов наперегонки кидались ей в ноги. Совсем как у наседки с цыплятами. Дрозд останавливался, и взгляд его круглых, выразительных глаз наливался укоризной. Склонив чёрную головку набок, он словно выговаривал: «Ну, что балуешь детей?» Она делала вид, что замечание не по адресу, и тогда дрозд с сердцем выкрикивал своё гневное: «Кра-кра-крэч!» — и для убедительности тоже подпрыгивал. Увы, на него не обращали внимания.

На утренней заре, когда вся семья сидела рядком возле опустевшего неряшливого гнёзда, куда уже нападали веточки и листья, дрозд поднял головку и впервые после долгого перерыва вдруг просвистел длинно, по-скворчиному. Это так удивило детей и мать, что все они — птенцы с нескрываемым восторгом, дроздиха с нескрываемой иронией — повернулись к нему. «Ну, завёл свою шарманку!» — могла бы сказать дроздиха. Но отец семейства знал, что делает. Не хлебом единым жива певчая птица. Он снова, теперь смелей и ярче, засвистал и выдал короткое коленце таких чистых, глубоко музыкальных звуков, что птенцы повытягивали в удивлении шеи. И лес притих, здесь уже отвыкли от этой чудной песни. И щеглы внизу, у ручья, умолкли. А дрозд, исполнив соло, нахохлился, он сидел и не спускал строгих глаз с птенцов, как учитель в классе, ожидая смелого, кто сам вызовется идти к доске.

Тут вся четвёрка разноголосо, некрасиво заорала. Дроздиха даже отвернулась. «Уши мои не слышали бы», — говорила её поза. Но разве их теперь удержишь?

Дрозд выждал паузу и уже самозабвенно, не как учитель, а как мастер, выдал всю гамму флейтовых звуков, чистейших, словно горный ручей, сильных, как радость, и весёлых, как сама утренняя свежесть. Он пел и уже не слышал разноголосого, порой смешного и несовершенного хора рядом с собой, пел от всего сердца, наполняя лес музыкой, способной приподнять и обрадовать все живое.

Закончив песню, дрозд взъерошился и посмотрел на подругу, словно спросил: «Ну, как находишь, старая?»

Она приподняла крылышки, будто плечами пожала. И это означало, что «ничего особенного». Тотчас вспорхнув, чтобы заставить семейку заняться наконец хлебом насущным, она забылась и уже на лету сама просвистела так складно и звонко, что клюв у неё даже немного покраснел от удовольствия. Обычное женское тщеславие.

Дрозд повернул головкой туда-сюда: «А ничего выдаёт!» И полетел следом за подругой.

2

С этого дня в лесу опять стало значительно веселей.

Великолепный олень, одиноко скитавшийся среди угрюмо-холодных скал и тёмных лесов, набрёл как-то на буковую поляну, полную красок и света. Постояв немного в тени под разлапистым буком, он шумно вздохнул и вышел на свет, лениво склонив голову с тяжёлыми рогами. Нехотя пощипал сладкой травы, сонно огляделся и, кажется, хотел уже лечь, но внимание его привлекла весёлая стайка дроздов, с шумом усевшаяся на ветках бука почти над самым оленем. Птицы отрывисто щёлкали, похоже, они о чем-то договаривались друг с другом. Потом враз, словно по команде, спикировали на землю рядом с оленем. Трава их поглотила. Чёрные дрозды покопались несколько минут в зарослях репейника, перепорхнули в тень деревьев и усиленно завозились у старой колоды, полной личинок древесного точильщика.

Олень все ещё наблюдал за ними. Он стоял смирно, свесив уши, и, кажется, тихо завидовал этой дружной, говорливой семейке. Что перед ним была семья — олень не сомневался. Изредка дроздиха, по старой памяти, подскакивала к одному или к другому из своих подросших птенцов ростом более её, те по привычке широко раскрывали рты, и она сноровисто засовывала им особо вкусную личинку. Как маленькому.

Олень все ещё стоял недвижно, полузакрыв свои большие, выразительные глаза. Слушал ли он? Или просто дремал стоя? А может быть, сладко мечтал под эту звучную и светлую, как летний полдень, песню.

Ему почему-то вспомнился тёплый бок оленухи, возле которого особенно крепко спалось худенькому бродяжке-оленёнку. И запах её, и шершавый добрый язык, которым оленуха приглаживала шёрстку над зудящей раной, оставленной когтями дикого кота. Вспомнились руки человека с запахом хлеба и слова человека, мягкие, спокойно сказанные слова, интонация которых свидетельствовала о доброте и дружбе. Все это были приятные, светлые воспоминания, вдруг навеянные весёлой и ладной песенкой старого приятеля — чёрного дрозда.

Потом олень вспомнил свой прошлогодний гарем.

Тогда у него было четыре оленухи, две со своими вилорогими оленятами, очень пугливыми и робкими. Когда Хоба приближался к ним, оленята убегали и все время, пока он ходил с оленухами, делали возле стада большие круги, время от времени высовывая из кустов орешника свои испуганные мордочки. Их мамы перехватывали этот испуганный взгляд, но не покидали венценосного красавца Хоба, только фукали и трясли безрогими головками.

Другие две ланки, стройные молодые красавицы с влажными манящими глазами, держались скромно в стороне от Хобы, но всякий раз, когда он особенно нежничал с детными ланками, тревожно косили глаза, срывались с места, быстро подбегали и, чуть скользнув гладким, светло-коричневым боком по боку оленя, снова отбегали и опять делали вид, что они вовсе не заинтересованы, что им вообще все равно, как и с кем будет проводить время этот огромный и надменный кавалер. И если он не изменял своей привязанности, ланки, будто сговорившись, исчезали из поля зрения Хоба. Видимо, они удирали далеко. Хоба переставал чувствовать их запах, приходил в волнение, нервно обегал ближние кусты, гневно мотал головой с тяжёлыми рогами и тихо, утробно ревел. В этом трубном гласе ощущались нотки ревности, угроза и одновременно мольба о любви. Он просил ланок вернуться и обещал им внимание, даже покорность их ветреному кокетству. И до тех пор, пока он не замечал их вновь, все волновался, стоял как вкопанный, прислушиваясь, а если на глаза ему в эти минуты опять попадались тонкошеие вилорогие оленята, то недвусмысленно сердился: наклонял корону к земле, отшвыривал копытами землю и тяжело шёл на них, угрожая расправой. Оленят, конечно, словно ветром сдувало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: