Вздыхала сонным вздохом. Глаза редкие и немые — спят. Голос сонный, чужой и жуткий.
Хотел ее повидать Мирон, но боялся показаться. Мельком провез ее кто-то в тележке уговаривать Анисимовские хутора. Хутора ждали хлеба из Москвы и отказывались ехать. Потом они почему-то загорелись и сполыхались в ночь. А когда загорелись леса, дым оранжевой пеленой укутал бесптичье небо. Над высохшей рекой вползла пыль. Когда внезапно обезводели колодцы, мужики снялись с деревни и пошли в Полую Аралию. Пошел и Мирон.
Пески — вся земля. Голубые пески. И небо — голубой песок. Далекие земли, пустые, полые поля Арапские! Какими путями идти, какими дорогами?
Жмутся боязливо хромые нищие, сухорукие — береза, осины бескорые. Убежал заяц на Арапские земли — кору глодать оставил людям. Зверь он хитрый. Гложут люди желтыми и серыми крошащимися зубами.
Глодай! Глодай! Камни будешь глодать! Далеки вы, земли Арапские! Далеки! Не знаю, где. Или знает кто?
Или кто развернет дорогу, укажет?
Замерзает душа — замерзает льдиной голубой, нетающей. Далеки!
Заросшие опухолями ребятишки сворачивали с дороги, копались в земле, отрывая корешки. Часто дрались, царапаясь длинными черными ногтями. Жидкая желтоватая кровь походила на пыль. Кожу с хомутов съели. От подыхающих лошадей оставались пустые, выдолбленные ножом кости. Ветер свистел в брошенные человеком дудки.
На вторую неделю пал конь Фаддея. Деревня его съела в день. Прилипший к кости мозг отдали Ефимье. Потом перепадали все лошади. Ефимью мужики везли на себе по очереди вчетвером.
Она, тыча согнутым, как клюв, пальцем, глядела на юг и повторяла все те же слова про Полую Арапию:
— Собирайтесь, православные, со усех концов. Открылись на короткие времена…
Умерла старуха Лукерья. Фаддей снял ее с телеги на землю и засыпал песком. Песок скатывался. Торчало из него остро — нос и ноги Лукерьи.
Раз Надька свернула с дороги и под песком нашла полузасохшую кучу конского кала. Сцарапнула пальцем насохшую кору, позвала Егорку:
— С овсом… Иди!
Она уткнулась грудью в землю и жевала мягковатую, с крупинками непереваренного овса, душную кашу… Егорка подошел и стал выбирать овсинки…
Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый, густой колос бежал под рукой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и пополз к горлу…
Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что его ноги ощупывают: от икр к паху и обратно.
Он дернул ногой и крикнул:
— Кто здесь?
Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.
— Брюхо давит.
Натягивая на грудь дерюгу, Мирон, запинаясь, проговорил:
— Щупают… Мясо щупают!
— А ты ко мне, рядом. Я плохо сплю, мне все слышно.
И, притягивая к себе его дрожавшее тело, гладила легкой, неслышной рукой загорбок. Бормотала уникшим шепотом:
— Бают: скоро дойдут. Скоро сарт пойдет, а у него хлеба хоть и нету, а Ефимья, грит, — он молоком подкормит. Дай-то Господи. Дойдете хоть… А я-то, поди, так завтрача умру, Мирон.
— Протерпишь.
— Умру. Мне с конского… давит. В брюхе-то как кирпичи с каменки каленые… И тошнит. Рвать не рвет, а тошнит, комом в глотке. Могилу-то выкопать некому.
— Выроют.
— Нету рук-то ни у кого, земля ходячая. Люд.
— Зола!
— Зола, Мироша!.. Думаю, по зиме-то, как дойдем, за Егорку выйти. Там, в Арапии, народ-то, грит Ефимья, черный и без попов. А поди, так попы раньше туда с крысой удрали.
— У тяти едова нету.
— Он про те думат, ты ешь тайком… Дай кусочек, Мироша…
— Нету у меня ничо.
Она теребила ему бороду, чесала пальцем волос на голове и чуть слышно бормотала в ухо:
— Дай, Мироша, кусочек махонький… пососать. Хлебушко-то тепленький на зубах липнет, а язык-то… Дай, Мироша, ей-богу, не скажу. Только вот на один зубок… ххм, хм… кусочек. А потом я помру, не скажу все равно…
Она сунулась головой подле его локтя. Лязгала зубами по рукаву. К утру ее рвало. У лица темнела на земле клейкая, синеватая жижа. Она лизала рвоту… Скорчившись — умерла.
Деревня поднялась, пошла. Мужики, подталкивая плечами, взяли тележку с Ефимьей.
— Схоронишь? — спросил Фаддей, уходя.
Поодаль на земле сидел Егорка, узкоголовый, оставив тонкую губу под жестким желтым зубом.
— Иди, — сказал ему Мирон. — Я схороню…
Егорка мотнул плечами, пошевелил рукой кол под коленом. Запыхаясь, сказал:
— Я… сам… Не трожь… Сам, говорю… Я на ней жениться хотел… Я схороню… Ступай. Иди.
У кустов, как голодные собаки, сидели кругом ребятишки. Егорка махнул колом над головой и крикнул:
— Пшли… Ощерились… пшли!..
Пока он отвертывался, Мирон сунул руку к Надьке за пазуху, нащупал там на теле какой-то жесткий маленький кусочек, выдернул и хотел спрятать в карман. Егорка увидал и, топоча колом, подошел ближе.
— Бросай, Мирон, тебе говорю… Бросай!.. мое… — Егорка махнул колом над головой Мирона. Тот отошел и бросил потемневший маленький крестик…
Егорка колом подкинул его к своим ногам…
— Уходи… мое!.. я схороню…
В лицо не смотрел. Пальцы цепко лежали на узловатом колу…
Мирон пошел, не оглядываясь…
Мальчишки, отбегая, кричали:
— Сожрет!..
Догоняя далеко ушедших мужиков, Мирон заметил у края дороги стаю дерущихся ребятишек. Глубоко повязнув в колеях, тупо уставились в землю брошенные телеги. Гнилые клочья тряпок свисали с досок, с ящиков. Почти все телеги пахли тошным, трупным запахом. Фаддея и Сеньки с мужиками не было.
— Не видали? — спросил Мирон.
Кто-то выматерился хрипло и долго. Один сказал пискливо:
— Отьелись… Жрать прячутся.
В животе Мирона задвигалась узкая режущая боль. Язык метнулся по деснам, отыскивая слюну. Сверху на голову оседало мутное, режущее виски и отдающееся в носу, в небе…
Мирон побрел, спотыкаясь. На глаз попал валявшийся у телеги огрызок кожи. Мирон сунул его в зубы.
Горбатая, с растрепанными волосами баба дернула его за рукав.
— Нету, — сказал. Мирон. — Сам исть хочу.
Баба, приседая на кривых коленях, мотнула головой.
— Знаю… Пойдем под телегу… Сколько дашь?
Она раскрыла рот и, выпячивая грудь, лихо мотнулась костями. Оскалила зубы.
— Пойдем?..
Мирон побежал от нее, дрыгая локтями. Когда он оглянулся, баба и еще трое незнакомых мужиков шли позади него.
Мирон качнулся в сторону. Сиреневая полынь уколола ногу. Из-под куста мелькнул маленький зверек. Мирон бросился за ним, хотел схватить, но упал. Зверек ускользнул в норку.
Мирон было начал разрывать, но вспомнил: одному оставаться нельзя. За ним шли, оглядываясь, четверо.
Он подтолкнул тело вверх руками, приподнялся. Живот крутила узкая голодная боль. Ребра отрывались и жали кожу. Ребра словно заблудились внутри.
…Ноги шли через всю землю, через весь песок, не подымаясь на воздух. И тело тоже словно ползло по песку. Через песок. Мирон не мог догнать мужиков. Поднял глаза к солнцу: подвигалось оно, желтое и тучное, как жеребая кобылица.
— Жрешь? — сказал под себя Мирон. — Лопаешь? А я пошто должен ждать?
Идти ему не хотелось. Он ощупал близлежащую телегу: теплое дерево и горячие гвозди. Тут опять вспомнил про четверых. Они шли, взявшись за руки, в нескольких шагах и глядели на уходящих в пыль деревенских.
Мирон заторопился.
Кончут. Надо с мужиками… Кончут!..
Вспомнил пожалевшую его Надьку. Заплакал. Хотел утереть слезы, — веки были сухие, как дорога, как поле. На пальцах с век и бровей скатилась пыль.
Слезы уходили внутрь, в живот, мучающий все тело… Мучила тело земля мукой сухой и тягучей. Деревенские остановились. Мирон догнал их.
— Что? — спросил он торопливо пробредшего мужика.
— Ефимью кормить надо. Нечем Ефимью кормить.
Мужик для чего-то скинул азям и рубаху. А потом торопливо надел их. Волоча одной ногой, отошел.
— Накормют, — сказал устало Мирон, опускаясь.
Как только он лег — боли из живота перешли в ноги. Он подобрал ноги под себя. Над ним: доски телеги, пахнувшие трупами и пылью. Он поискал дегтя в колесной спице. Сковырнул с деревом клочок и, слипая зубы, начал жевать. Против него, под другой телегой, лежали четверо: одна баба и трое мужиков. Мужики, прикрыв ладонями бороды, глядели в поле, а баба на него. Мирону показалось, что она даже подмигнула.