То же самое относилось и к рассказу Вилье "Провозвестник", включенному затем в "Жестокие рассказы", книгу, несомненно, талантливую. В нее же входил и рассказ "Вера", который дез Эссент считал настоящим маленьким шедевром.
Галлюцинация, описанная в нем, обладала невыразимой мягкостью. Это был уже не сумрачный мираж американца, а теплое, переливчатое, почти небесное видение. Жанр оставался неизменным, но персонажи являли собой противоположность Лигейям и Беатрисам, этим ужасным и бесплотным призракам, неумолимым кошмарам опиума!
В рассказе изучались различные состояния воли, но описывался не упадок ее, не паралич под воздействием страха. В центре всего, напротив, был порыв воли, произраставшей из силы характера и его навязчивой идеи. Воля торжествовала: она создавала вокруг себя атмосферу и навязывала свое присутствие.
Еще одна книга Лиль-Адана, "Изида", занимала дез Эссента совсем по другой причине. Правда, и здесь, как и в "Клер Ленуар", было полно философской дребедени, наблюдений тяжеловесных и мутных, перепевов старых мелодрам с подземельями, кинжалами, веревочными лестницами и прочими романтичесжи-ми штучками. Все это старье имелось и в "Элен", и в "Моргане", его забытых вещах, которые напечатал некто Франциск Гийон, никому неведомый издатель из городка Сен-Бриек.
Так или иначе, но лиль-адановская маркиза Туллия Фабриана усвоила и халдейскую ученость героинь Эдгара По, и искусство дипломатии стендалевской Сансеверины-Таксис, сочетала загадочность Брадаманты с чертами античной Цирцеи. Такое сочетание несочетаемого искрилось и производило впечатление; в воображении автора философия и литература сталкивались но в согласие так и не приходили, когда он писал пролегомены к сочинению, которое, как минимум, было рассчитано томов на семь.
Вместе с тем темперамент Вилье де Лиль-Адана со всей очевидностью обладал и другим характерным свойством: был саркастичен, до злобы насмешлив. И речь шла уже не о двусмысленности мистификаций По, но о смехе. И смехе притом весьма мрачном, как у Свифта. В таких вещах, как "Девицы Бьенфилатр", "Реклама на небесах", "Машина славы", "Лучший в мире обед!", дух зубоскальства был на редкость силен и изобретателен. Вся мерзость современных утилитарных идей, все меркантильное убожество эпохи прославлялось с иронией, от которой дез Эссент буквально сходил с ума.
Не было во всей Франции надувательства столь же яркого и сногсшибательного. Пожалуй, одна только новелла Шарля Кро "Наука любви", напечатанная некогда в "Ревю дю монд нуво", еще могла удивить своим деланным безумием, чопорностью юмора, прохладно-шутливыми замечаниями, но особого удовольствия дез Эссент от нее не получал. Сработан рассказ был из рук вон плохо. Рельефный, яркий, часто самобытный стиль Лиль-Адана исчез. Возникло нечто вроде винегрета, неизвестно по какому_литературному рецепту приготовленного.
-- Господи, как мало на свете книг, которые можно перечитывать, -вздохнул дез Эссент и взглянул на слугу. Старик спустился с лесенки и отошел в сторону, чтобы дез Эссент окинул взглядом все полки.
Дез Эссент с одобрением киваул. На столе, оставались лишь две книжки. Знаком отослав слугу, он стал перелистывать первую из них -- подшивку в переплете ослиной кожи, вначале прошедшей через лощильный пресс, а затем покрытой серебристыми акварельными пятнышками и украшенной форзацами из камчатного шелка; узоры, правда, чуть выцвели, зато сохраняли в себе ту самую прелесть старых вещей, которую воспел своими чудесными стихами Малларме.
Переплет заключал девять страниц, извлеченных. из уникальных раритетов -- напечатанных на пергаментной бумаге первых двух сборников "Парнаса", где были опубликованы "Стихотворения Малларме". Это заглавие вывела рука изумительного изящества. Ему соответствовал цветной унциальный шрифт, удлиненный, как в древних рукописях, золотыми точечками.
Из одиннадцати стихотворений некоторые, наподобие "Окон", "Эпилога", "Лазури", не могли не привлекать внимание, тогда как отрывок из "Иродиады" порою казался просто колдовским.
Сколь часто вечерами, в неясном свете лампы и тиши комнаты эта новая Иродиада возникала рядом, а та, прежняя, с картины Моро, отступала в полутьму и, растворяясь в ней, казалась теперь смутным изваянием, матовым пятном на камне, который утратил свой блеск!
Сумрак окутывал все: делал невидимой кровь, гасил золотые блики, затемнял дальние углы храма, тусклой краской заливал второстепенных участников преступления. И только матовое пятно света оставалось нетронутым, оно отделяло танцовщицу от ее наряда и драгоценностей и еще сильнее выставляло напоказ ее прелести.
Дез Эссент не мог оторвать от нее глаз и хранил в памяти ее незабываемые очертания. И она оживала и напоминала ему странные, мягкие стихи Малларме, ей посвященные:
Поверхность твоего, о зеркало, овала
Коростой ледяной уныние сковало.
И снова я от грез страдаю, и во льду
Воспоминание ищу и не найду.
И я в тебе -- как тень, как призрак. Но порою,
О ужас! -- в темноте нет-нет да и открою
Своих развеянных мечтаний наготу!
Дез Эссент любил эти стихи, как любил всю поэзию Малларме. В век всеобщего избирательного права и наживы тот избрал литературу местом своего отшельничества. Презрением он отгородился от окружающей его глупости и вдали от мира наслаждался игрой ума и, оттачивая мысль, и без того удивительно острую, придавал ей византийскую утонченность и тягучесть за счет почти незримо связанных с ходом рассуждения обобщений.
И вся эта бесценная вязь мысли скреплялась языком клейким, непроницаемым, полным недомолвок, эллипсов, необычных метафор.
Малларме сопоставлял вещи, казалось, несопоставимые. По какому-то признаку он разом давал одно-единственное определение запаху, цвету, форме, содержанию, качеству как предметов, так и живых существ, для описания которых, если дать его развернуто, потребовалось бы бесконечное множество слов. Овладев символом, он отказался от принципа сравнения, который был привычен для читателя. Малларме не стал привлекать внимание к конкретным свойствам лица или вещи, то есть отказался от цепочки прилагательных. Совсем наоборот -- он сосредоточил читательское внимание на единственном слове, показывая "все", будто создавая образ единого и неделимого целого.