Семь лет я наслаждался безоблачным счастьем, пока случай не разрушил все.
Пожар повредил мой дом, я жил тогда в Сполето, и я приступил к его исправлению. Для реставрации живописи в атриуме и триклиниуме мне рекомендовали одного талантливого живописца.
А пока шли эти работы, служба вынудила меня уехать на несколько недель; по возвращении я нашел странную перемену в Фабии. Веселость ее исчезла, она избегала меня и пренебрегала Валерией, которой в то время было пять лет. И вот, однажды я подметил, как жена и художник обменялись подозрительными взглядами. Я умолчу о том, что я перечувствовал и перестрадал тогда.
Ты понимаешь, что раз у меня зародилось подозрение, я захотел узнать правду. Поэтому я сделал вид, что отправляюсь в двухнедельную поездку, а сам на следующее же утро вернулся и пробрался в триклиниум, отделку которого заканчивал презренный.
Спрятанный в складках завесы, я стал свидетелем оживленного разговора Фабии с художником и подозрения мои подтвердились. В одном я ошибся: дело шло не о любви, но о гораздо худшем. Негодяй не только похитил у меня сердце жены, но он отвратил ее душу от веры отцов и от обязанностей супруги и матери, заразив ее фанатизмом и безумием своей секты, так как он был христианином.
Он страстно говорил ей о Добром Пастыре, к стаду которого она принадлежала, об очищении посредством крещения и, наконец, о блаженстве мученичества.
Фабия в волнении слушала его глупости и затем заплакала, жалуясь на трудность отдаться делам благочестия, какие налагала на нее новая вера, из–за нетерпимости и нечестивой гордости, омрачающих мою душу. И представь себе! Эта презренная собака осмелилась тогда предложить ей бежать! За время моего отсутствия она должна была уехать в Милан, к одному из их епископов. Он даст ей рекомендательное письмо, благодаря которому она будет принята в общину, тем более, что она уже крещена.
– Там, – продолжал он, – тебя спрячут и ты будешь иметь возможность работать в винограднике Господа, ухаживая за больными, помогая бедным и благовествуя заблудившимся нашим братьям.
Я думал, что меня хватит апоплексический удар. Моя жена – христианка!. Она уже крещена! Она готова бежать из–под супружеского, крова и бросить меня с Валерией!..
Но, несмотря на мою ярость и отчаяние, я мужественно смолчал и дождался, когда Фабия ушла в свою комнату. Тогда я позвал двух рабов, приказал им связать этого негодяя и отослал его при записке к префекту, и тот преподнес проповеднику блаженный мученический венец, которого он так жаждал.
Но справедливое возмездие мерзавцу не избавляло меня от несчастья. Позор сторожил порог моего дома: Фабия ежеминутно могла выдать свое безумие и быть арестованной.
Я решил строго наблюдать за ней, не говоря, что мне известна ее тайна. Но между рабами, вероятно, были христиане, сообщившие Фабии об аресте художника, так как, еще до обеда, она прибежала в мою комнату с пылающим лицом, босая, и объявила мне, что после моего недостойного доноса на Евсевия, – так звали художника, – она считает себя свободной, тоже хочет пострадать за веру и что сама донесет на себя.
Несмотря на это, мой гнев и приказание молчать подействовали на нее; без сопротивления она дала увести себя в свою комнату, где я ее и запер.
Я провел несколько адских часов, обдумывая, что делать. Образумить Фабию я еще не отчаивался, но твердо решил, что лучше самому покончить с ней, чем отдать ее на поругание черни.
Настала ночь; я засунул за пояс пузырек с ядом и пошел к жене. При свете лампы я увидел, что Фабия стоит на коленях перед нишей, которая, должно быть, задвигалась досками, так как я и не подозревал об ее существовании. В нише был нарисован человек, несущий на плечах ягненка, а сама она прижимала к груди крест и с вдохновенным видом пела какой–то бессмысленный их гимн.
В белой тунике она была прекрасна, как мечта! Я, кажется, никогда не любил ее так страстно, как в эту минуту.
Когда я окликнул, она встала и бесстрастно сказала мне:
– Оставь меня, Валерий! Я не принадлежу больше тебе, но Христу. Он зовет меня, и я решила следовать за Ним, чего бы это мне ни стоило, так как ни смерть, ни муки не пугают меня.
Она наговорила мне еще целую кучу глупостей, в которых я ровно ничего не понял, да, признаться, даже и не слушал. Я пытался убедить ее, взывал к ее рассудку, прося наконец отказаться от глупой веры, которая только погубит ее. Я плакал, ползал у ее ног, умоляя сжалиться надо мной и над своим ребенком, которого она оставляет сиротой, но все было напрасно. Она была как камень. Когда же она сказала мне, что будет молить своего Бога просветить ее дочь и сделать Валерию так же достойной мученичества, так как твердо решилась сама отдаться претору, безумный гнев овладел мной.
Схватив кубок, я вылил туда яд и сказал:
– Пей! Если ты уж решила непременно умереть, то умирай здесь, в этих стенах, а не на форуме. Или ты хочешь, бесстыдница, выставить тело свое на показ солдатам, служить посмешищем циничной, ревущей толпе? Ужели вместе с верой ты потеряла и женский стыд, бессердечное, негодное создание?
Темный румянец залил лицо Фабии; вырвав у меня кубок, она залпом опорожнила его; затем снова бросилась на колени и принялась молиться.
Валерий замолчал и вытер свой влажный лоб. Воспоминания давили его; только когда его друг наклонился к нему и сочувственно пожал ему руку, он выпрямился и продолжал свой рассказ:
– Что я перестрадал тогда – неописуемо! Как безумный катался я по каменным плитам, терял рассудок от отчаяния. Но затем ярость снова овладела мной, когда я заслышал, что она молится и призывает своего Бога; мне казалось, что она издевается над моим горем! Я кинулся к ней, чтобы задушить; но она упала у постели и голова ее запрокинулась. Когда я чуть было не схватил ее за шею, она как–то странно взглянула на меня и две крупные слезы скатились по ее бледным щекам. Сожалела ли она в этот миг, что умирает молодой, красивой и любимой? Кто сможет дать ответ на это? Уста ее сомкнулись. Тут охватила меня вся горечь понесенной утраты; не помня себя, я сжал ее в своих объятиях, тряс ее, звал – но голова ее безжизенно поникла. Она была мертва.
О том, что было после, я не имею никакого представления. Только Евдор, мой вольноотпущенник, передавал, что я, как оказывается, пришел в триклиниум, где был накрыт ужин, держа в объятиях труп жены, и что, пробормотав что–то непонятное, упал без чувств.
Три недели жизнь моя висела на волоске, а когда наконец я поднялся с постели, я стал таким, каким ты видишь меня – слабым, немощным старцем.
– Теперь, – краска гнева вновь залила бледное лицо Валерия, и кулаки его сжались, – ты понимаешь, конечно, почему я ненавижу христиан и почему желал бы от души, чтобы у этой секты была одна голова, дабы я мог разом отрубить ее.
Кай Марций встал, обнял своего друга и сказал в утешение:
– Я понимаю и разделяю твое горе, мой бедный друг! Благодарю за доверие, сожалею, что разбудил такие тяжелые для тебя воспоминания. Но прошлое непоправимо; подумаем лучше о будущем. Скажи, Валерия не унаследовала экзальтированный характер своей матери?
– Я не скажу этого! Она очень кротка, спокойна и ретива в исполнении своих религиозных обязанностей. А пробудится ли или нет в ее душе наследственный яд отступничества – сказать трудно; Галл должен во всяком случае наблюдать за ней.
– Я предупрежу его об этом. Александрия кишит христианами. Он поступит благоразумно, если оградит свою жену от всякого соприкосновения с ними.
Вошедшие гости прервали задушевную беседу приятелей.
В назначенный срок Валерий уехал в свое имение близ Капуи.
Приехав домой ночью и не желая беспокоить дочь, он приказал передать Валерии, чтобы она назавтра пришла к нему как только встанет.
На следующее утро Валерий работал в кабинете, приводя в порядок бумаги и документы, необходимые для реализации капиталов, предназначенных в приданое дочери, когда робкий голос около него сказал: