– А! Constantin! – проговорила Дарья Михайловна, как только Пандалевский вошел в гостиную. – Аlexandrine будет?

– Александра Павловна велели вас благодарить и за особенное удовольствие себе поставляют, – возразил Константин Диомидыч, приятно раскланиваясь на все стороны и прикасаясь толстой, но белой ручкой с ногтями, остриженными треугольником, к превосходно причесанным волосам.

– И Волынцев тоже будет?

– И они-с.

– Так как же, Африкан Семеныч, – продолжала Дарья Михайловна, обратясь к Пигасову, – по-вашему, все барышни неестественны?

У Пигасова губы скрутились набок, и он нервически задергал локтем.

– Я говорю, – начал он неторопливым голосом – он в самом сильном припадке ожесточения говорил медленно и отчетливо, – я говорю, что барышни вообще – о присутствующих, разумеется, я умалчиваю…

– Но это не мешает вам и о них думать, – перебила Дарья Михайловна.

– Я о них умалчиваю, – повторил Пигасов. – Все барышни вообще неестественны в высшей степени – неестественны в выражении чувств своих. Испугается ли, например, барышня, обрадуется ли чему или опечалится, она непременно сперва придаст телу своему какой-нибудь эдакий изящный изгиб (и Пигасов пребезобразно выгнул свой стан и оттопырил руки) и потом уж крикнет: ах! или засмеется, или заплачет. Мне, однако (и тут Пигасов самодовольно улыбнулся), удалось-таки добиться однажды истинного, неподдельного выражения ощущения от одной замечательно неестественной барышни!

– Каким это образом?

Глаза Пигасова засверкали.

– Я ее хватил в бок осиновым колом сзади. Она как взвизгнет, а я ей: браво! браво! Вот это голос природы, это был естественный крик. Вы и вперед всегда так поступайте.

Все в комнате засмеялись.

– Что вы за пустяки говорите, Африкан Семеныч! – воскликнула Дарья Михайловна. – Поверю ли я, что вы станете девушку толкать колом в бок!

– Ей-богу, колом, пребольшим колом, вроде тех, которые употребляются при защите крепостей.

– Mais c'est une horreur ce que vous dites la, monsieur note 1, – возопила m-lle Boncourt, грозно посматривая на расхохотавшихся детей.

– Да не верьте ему, – промолвила Дарья Михайловна, – разве вы его не знаете?

Но негодующая француженка долго не могла успокоиться и все что-то бормотала себе под нос.

– Вы можете мне не верить, – продолжал хладнокровным голосом Пигасов, – но я утверждаю, что я сказал сущую правду. Кому ж это знать, коли не мне? После этого вы, пожалуй, также не поверите, что наша соседка Чепузова, Елена Антоновна, сама, заметьте сама, мне рассказала, как она уморила своего родного племянника?

– Вот еще выдумали!

– Позвольте, позвольте! Выслушайте и судите сами. Заметьте, я на нее клеветать не желаю, я ее даже люблю, насколько, то есть, можно любить женщину; у ней во всем доме нет ни одной книги, кроме календаря, и читать она не может иначе, как вслух – чувствует от этого упражнения испарину и жалуется потом, что у ней глаза пупом полезли… Словом, женщина она хорошая, и горничные у ней толстые. Зачем мне на нее клеветать?

– Ну! – заметила Дарья Михайловна, – взобрался Африкан Семеныч на своего конька – теперь не слезет с него до вечера.

– Мой конек… А у женщин их целых три, с которых они никогда не слезают – разве когда спят.

– Какие же это три конька?

– Попрек, намек и упрек.

– Знаете ли что, Африкан Семеныч, – начала Дарья Михайловна, – вы недаром так озлоблены на женщин. Какая-нибудь, должно быть, вас…

– Обидела, вы хотите сказать? – перебил ее Пигасов.

Дарья Михайловна немного смутилась; она вспомнила о несчастном браке Пигасова… и только головой кивнула.

– Меня одна женщина, точно, обидела, – промолвил Пигасов, – хоть и добрая была, очень добрая…

– Кто же это такая?

– Мать моя, – произнес Пигасов, понизив голос.

– Ваша мать? Чем же она могла вас обидеть?

– А тем, что родила…

Дарья Михайловна наморщила брови.

– Мне кажется, – заговорила она, – разговор наш принимает невеселый оборот… Constantin, сыграйте нам новый этюд Тальберга… Авось, звуки музыки укротят Африкана Семеныча. Орфей укрощал же диких зверей.

Константин Диомидыч сел за фортепьяно и сыграл этюд весьма удовлетворительно. Сначала Наталья Алексеевна слушала со вниманием, потом опять принялась за работу.

– Merci, c'est charmant note 2, – промолвила Дарья Михайловна, – люблю

Тальберга. Il est si distinque note 3. Что вы задумались, Африкан Семеныч?

– Я думаю, – начал медленно Пигасов, – что есть три разряда эгоистов: эгоисты, которые сами живут и жить дают другим; эгоисты, которые сами живут и не дают жить другим; наконец эгоисты, которые и сами не живут и другим не дают… Женщины большею частию принадлежат к третьему разряду.

– Как это любезно! Одному я только удивляюсь, Африкан Семеныч, какая у вас самоуверенность в суждениях: точно вы никогда ошибиться не можете.

– Кто говорит! и я ошибаюсь; мужчина тоже может ошибаться. Но знаете ли, какая разница между ошибкою нашего брата и ошибкою женщины? Не знаете? Вот какая: мужчина может, например, сказать, что дважды два – не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка.

– Я уже это, кажется, слышала от вас… Но позвольте спросить, какое отношение имеет ваша мысль о трех родах эгоистов к музыке, которую вы сейчас слышали?

– Никакого, да я и не слушал музыки.

– Ну, ты, батюшка, я вижу, неисправим, хоть брось, – возразила Дарья Михайловна, слегка искажая грибоедовский стих. – Что же вы любите, коли вам и музыка не нравится? литературу, что ли?

– Я литературу люблю, да только не нынешнюю.

– Почему?

– А вот почему. Я недавно переезжал через Оку на пароме с каким-то барином. Паром пристал к крутому месту: надо было втаскивать экипажи на руках. У барина была коляска претяжелая. Пока перевозчики надсаживались, втаскивая коляску на берег, барин так кряхтел, стоя на пароме, что даже жалко его становилось … Вот, подумал я, новое применение системы разделения работ! Так и нынешняя литература: другие везут, дело делают, а она кряхтит.

Дарья Михайловна улыбнулась.

– И это называется воспроизведением современного быта, – продолжал неугомонный Пигасов, – глубоким сочувствием к общественным вопросам и еще как-то… Ох, уж эти мне громкие слова!

– А вот женщины, на которых вы так нападаете, – те по крайней мере не употребляют громких слов.

Пигасов пожал плечом.

– Не употребляют, потому что не умеют.

Дарья Михайловна слегка покраснела.

– Вы начинаете дерзости говорить, Африкан Семеныч! – заметила она с принужденной улыбкой.

Все затихло в комнате.

– Где это Золотоноша? – спросил вдруг один из мальчиков у Басистова.

– В Полтавской губернии, мой милейший, – подхватил Пигасов, – в самой Хохландии. (Он обрадовался случаю переменить разговор.) – Вот мы толковали о литературе, – продолжал он, – если б у меня были лишние деньги, я бы сейчас сделался малороссийским поэтом.

– Это что еще? хорош поэт!– возразила Дарья Михайловна, – разве вы знаете по-малороссийски?

– Нимало; да оно и не нужно.

– Как не нужно?

– Да так же, не нужно. Стоит только взять лист бумаги и написать наверху: «Дума»; потом начать так: «Гой, ты доля моя, доля!» или: «Седе казачино Наливайко на кургане!», а там: «По-пид горою, по-пид зелено'ю, грае, грае воропае, гоп! гоп!» или что-нибудь в этом роде. И дело в шляпе. Печатай и издавай. Малоросс прочтет, подопрет рукою щеку и непременно заплачет, – такая чувствительная душа!

– Помилуйте! – воскликнул Басистов. – Что вы это такое говорите? Это ни с чем не сообразно. Я жил в Малороссии, люблю ее и язык ее знаю… «грае, грае воропае» – совершенная бессмыслица.

вернуться

Note1

Да ведь это ужас, что вы говорите, сударь ( франц.).

вернуться

Note2

Благодарю, это очаровательно (франц.).

вернуться

Note3

Он так изыскан (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: