– Меня и без ружья боятся, – засмеялся тот. – Я с финской ракетницу принес. Сказал парням: как увижу – ракетой стрелять буду. Это не соль. Одежду спалю и мясо до костей прожгу. Теперь во всех соседних деревнях про эту ракетницу знают.

– А я и не видел! Где она?

– У Алены спроси. Где-то в сундуке у нее валяется.

Было уже совсем темно. Дядя Иван бросил в костер бумажки, яичную скорлупу. Поднялся.

– Так порыбалим утром?

– Ты ведь на работу пойдешь…

– До обеда посплю. Косить не придется, дождь будет… – Он вынес из шалаша фонарь «летучая мышь», вытащил закопченные стекла, начал протирать их. Казалось, они, того и гляди, хрустнут в ею больших грубых руках.

Игорь смотрел молча. За эти дни он понял, что дядя Иван совсем не такой, каким представлялся ему раньше. В прошлые годы, когда Игорь изредка приезжал в Стоялово вместе с отцом, он почти не видел дядю, занятого работой. Дядя Иван, бывая в Одуеве на базаре, заходил в гости вместе с женой. И тетя Алена и он чувствовали себя неловко в городском доме, за столом сидели чинно, держа на коленях руки. Ели мало, благодарили за угощение, говорили, что сыты. От сапог дяди Ивана всегда пахло дегтем. Пиджак был узковат в плечах и угрожающе потрескивал – вот-вот лопнет по швам.

Чаще всего дядя Иван забегал ненадолго, на полчаса, оставив лошадь у ворот. Отдавал Марфе Ивановне убитого зайца или связку рыбы, брал у Григория Дмитриевича порох, дробь и тотчас уезжал.

Бабка и дядя Иван уважали друг друга. Для гостя у Марфы Ивановны всегда находилась на кухне стопка водки и соленые огурцы. Когда появлялась строгая, с неизменным пенсне на носу Антонина Николаевна, Иван терялся, становился мешковатым и неуклюжим.

Григорий Дмитриевич очень любил своего младшего брата и хотел пристроить его куда-нибудь в городе. И отец, и бабка считали, что Иван неудачник и ему надо помочь выбиться в люди. А сам дядя Иван, наверное, никогда и не думал об этом. Вот он стоит боком к Игорю, в старенькой, без пояса, гимнастерке. Солдатские брюки заправлены в шерстяные носки, на ногах – галоши. Распахнутый ворот открывает грудь, заросшую черным волосом. Чуть склонив давно не стриженную голову, он сосредоточенно протирает тряпкой стекла фонаря.

Дяде Ивану тридцать пять лет. Выглядит он старше. Наверно, потому, что на лице у него много морщин и щеки всегда покрыты щетиной. Бреется дядя Иван редко.

– Механизма готова, – сказал он, ставя на землю «летучую мышь». – Фонарь-то старый. Еще дед твой из Москвы привез. Сено продавать ездил. Себе фонарь, а нам, ребятишкам, – пряников.

Он свернул самокрутку, пальцами достал из костра уголек, подкидывая его на ладони, прикурил. Лег рядом с Игорем.

– Ноги гудят. Намотался за день.

– Ты поспи, а я подежурю.

– Нельзя, служба.

– Никто не полезет. Яблоки маленькие еще.

– Все равно нельзя. Раз пост доверили, то хоть для порядка, а бодрствуй.

Огонек самокрутки освещал при затяжках обветренные, сухие губы дяди Ивана, впалые щеки. Глаза были полузакрыты.

– Ты счастливый, а? – негромко спросил Игорь.

– Как это счастливый?

– Ну так. Жизнью своей доволен?

– Чего же мне недовольным быть?

– Работаешь ведь много.

– Ежели работа по душе, так от нее одна радость. Для себя же работаю. А еще, парень, хорошо, когда у человека сердце спокойное.

– У тебя спокойное?

– Сам видишь. Сижу тут с тобой, лясы точу. И никакая думка не грызет. Потому – тыл у меня крепкий. Знаю, что воробьи мои накормлены, нахолены, в огороде порядок, корова, куры – все хозяйство под верным глазом. Баба у меня золотая.

– Любишь, да?

Дядя Иван затянулся раз, другой. Лицо его подобрело.

– Не по-нашему, по-городскому вопрос задаешь. Любит парень девку, пока за ней каблуки сбивает. А я к Алене прирос. Вроде бы мы с ней – один человек. Не будет ее – половины меня не будет. А может, и больше. Ты мал еще, не понимаешь этого.

– Почему же…

– Головой не поймешь. Самому пережить надо. Я до се удивляюсь, как это мне такая удача подвалила. Верно говорят: выбирай жену не в хороводе, а в огороде.

– А ты как выбирал?

– Это долгая история.

– Спешить некуда нам… Ты когда женился?

– Женился-то? – Дядя Иван молча пошевелил губами, загибая пальцы. – Десять годов скоро. Как раз колхоз создавали.

– В самое бурное время?

– Не знаю, где как, а у нас в деревне не бурно было. У нас это дело быстро провернули. Тут, парень, что ни деревня, то почти одна родня. В Стоялове, почитай, половина Булгаковых. Мы и раньше всем миром жили. Придет жатва – Петр Сидору помогает, Агафон – Илье. Ну, были и крепкие мужики, которым жаль скотиняку да машины в общий котел валить. Два двора у нас таких было. Один хозяин в город подался, а другого под конвоем в Сибирь. У нас обчество без волынки в колхоз пошло. Вот в Дубках – там упирались. Село торговое, мужички крепко жили. А нам нечего терять было. Да и то оказать, многие же из наших за советскую власть кровь пролили, так что же поперек этой власти идти.

– А ты?

– Я обыкновенно. Отец наш в двадцать седьмом преставился, Григорий в городе жил. Я один на хозяйстве. Сам и корову доил, и пахал, и ухватами ворочал. Парень я был из себя не больно видный, девки не заглядывались. Три года один бедствовал. Хотел в город податься – землю бросать жалко… Тут, помню, в тридцатом году приезжает Григорий. Говорит по секрету: через неделю ждите уполномоченного – колхоз создавать. Так ты, Иван, первым иди… Ну, оно и понятно. Брат в районе начальник, сам уполномоченным ездит. Нельзя его подводить. Так и вступил.

– А женился после?

– Тогда и женился. Поехал в Дубки на мельницу, хлеб повез. Поехал один, а вернулся с женой.

– Ну!

– Вот те и ну! Народу на мельнице полно. Стою в очереди день, второй, третий. Дело идет ни шатко, ни валко… Там и Алену встретил.

– Она из Дубков?

– Из дальней деревни. Тоже молоть приехала. Со стариком. Тот, сивобородый, только под телегой сидел да всякие слухи про советскую власть пускал… Алена тогда махонькая была, годков шестнадцать. Ноги тонкие, сама вся, как травинка… А мешки пуда по четыре, не меньше. Она, бедная, согнется под таким мешком, идет, шатается, того гляди пополам хрустнет. А старик, черт, только покрикивает… Ну, меня зло разобрало. «Ты, говорю, хрыч бородатый, не видишь, что девка живот надрывает? Ты, говорю, иксплутатор, и тебе за это морду набить надо». А он орет: «Моя дочь, как хочу, так и верчу!» И на меня по-всякому. Я плюнул, оттолкнул Аленку от воза и сам все мешки перетаскал.

– А старик?

– Чего ему – дармовая сила. Ухмылялся под возом – дурак, мол, нашелся… Ну, потом Аленка ко мне подошла. Кусок пирога сунула. Поешь, дескать. Я ее отвел подальше, за мельницу. Поговорили, никакая она этому старику не дочь оказалась. Батрачкой жила. «Родители, – спрашиваю, – где?» – «Померли тятька с маманей». – «Одна?» – «Совсем одна», – и вот-вот заплачет… Так мне, парень, горько за нее стало. Запряг я коня, посадил ее на мешки с рожью и той же ночью – домой.

– А потом?

– Потом, как все. Сходили к попу, оправили свадьбу. Сперва девки стояловские смеялись: нашел, дескать, тощую да бездомную. С обиды смеялись, что свою не взял. А к двадцати годам выгулялась моя Алена в такую красавицу, что самому чудно. Тут голодное время, от работы горб трещит, а ей и горюшка мало. Сухую корку съест с квасом – и сыта. Веселая, песни поет. И я веселым домой аду, знаю, что всегда лаской встретит. Хмурый – слова поперек не скажет. Сгоряча обругаю – молчит. Видит, поостыл я – улыбнется, и вся хмарь с меня долой. Даже сказать нельзя, до чего я привык к ней. Заболела она после вторых родов. Опасно заболела. Григорий приехал на машине, увез в больницу. Алена без сознания была. Проводил я, зашел в хату и, понимаешь, чуть не закричал. Будто все нутро из меня вынули. Два стакана самогонки хватил – спать потянуло. Подошел к кровати, завеску отдернул – и опять нож по сердцу. Пусто… Ну, не выдержал я. Отнес маленьких к соседям, харчи в узелок – и в город. Четыре дня вокруг больницы шальной ходил, пока ее в окне не увидел. Случись бы что с ней тогда – и мне не жить. Вот какие дела, парень.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: