А немного погодя глухо раздался его голос:
Безумные слова эти рождались у него мгновенно, точно искры души; взволнованный, он пробормотал их и забыл.
И только дьяку довелось однажды вспомнить о них.
10. НИКОАРЭ ПОДКОВА И ГРЕЗЫ ИЛИНКИ
Меняя на десятый день перевязку раненому, матушка Олимпиада увидела, что в ее снадобьях уже нет нужды. Она прикрыла затянувшуюся рану легкой льняной повязкой и ласково потрепала Никоарэ по плечу высохшей рукой.
— Теперь ты мой крестник, государь, — молвила целительница. — Желаю тебе как можно скорей войти в прежнюю силу.
Потом поцеловала руку с государевым перстнем.
Глаза Подковы светились каким-то внутренним светом.
— Видно, не суждено мне было умереть, матушка, — тихо проговорил он.
Он накинул на себя одежду, но не подпоясался.
Внучка мазыла переступила порог, неся кружку молока и ломоть пшеничного хлеба. Принесла она и цветок, как было велено в первый раз. Но, увидев больного в новом для нее облике, девушка робко остановилась: она поняла, что зори ее весны гаснут. Цветы, которые она рвала в лугах для этого уже седеющего королевича ее девичьих грез, цвели теперь напрасно они были не нужны. Боязливо всматривалась она в какие-то новые, нежданные черты Никоарэ. Вот он вскорости уедет и ничего не узнает о ее любви. Так думала Илинка. И слезы затуманили ее глаза.
Матушка Олимпиада, внимательно поглядывавшая на девушку, подала ей мудрый, как ей казалось, совет.
— Доченька милая, — сказала она, — дай волю слезам. Настала пора расстаться нам с государем Никоарэ. Не пировать, не веселиться едет он, многотрудные дела его ожидают.
Илинка прикрыла глаза ладонью и поспешила выйти.
— Пошла уведомить своих стариков, — вздохнула попадья. — Девичьи мечты — как мотыльки… И я такой была. Какая дева не считает, что первый улыбнувшийся ей мужчина — ее суженый? Внучка мазыла любит тебя, государь, и преподносит тебе в дар свое сердечко.
— Заметил я, матушка, только мне предстоят иные дела.
— Спору нет. Люди бывают разные: одни смеются, другие печалятся. Кто смеется, тому легче живется, — продолжала старуха, думая о Младыше. — А печальные живут в тревогах. Кто знает, может в двадцать лет мелькнуло и перед тобою видение мимолетных радостей. Знаю, знаю, не смотри на меня угрюмым глазом, ведь у каждого в жизни бывает цветущая весна. Не стыдись, государь, что цвела она недолго, такие уж они, весны, короткие.
— Не стыжусь, матушка, печалюсь. С той поры, с тех юных лет преследовали меня несчастья.
— Потому что суждено тебе носить венец и держать скипетр.
— Пусть так. Однако на лицах иных моих наставников тоже запечатлелась печаль. Они учили меня латинскому и греческому, — языки эти пользы мне не принесли. И тщетно перечисляли они преславных царей древности — от всех владык остался только прах да мумии. Наставники наши обучали нас философии Платона и Аристотеля, а куда нужнее оказалось мне искусство владеть оружием.
— Князья, государь, должны вкусить горького корня науки, дабы услаждаться плодами ее в старости.
— А многие ли князья в наше время дожили до старости?
Матушка Олимпиада промолчала.
— Когда я учился в Баре, — продолжал Подкова, — полюбился мне один учитель — лях, который, можно сказать, создавал и разрушал перед нашими глазами новые и древние царства. Были когда-то фараоны и персидские цари, под их скипетром находились обширные земли и целый муравейник народов; но вот из крепости Филипополь вышел с малой ратью безусый юнец Александр Македонский и показал себя достойнее всех. «И я знавал в свое время, говаривал тот учитель, — молдавского господаря, который поднял меч против турецких падишахов, нынешних покорителей мира. И был тот государь властителем в небольшом государстве с малым войском, но оказался достойнее и храбрее тогдашних императоров и королей. Ибо господарь Молдавии Штефан боролся против порабощения и вражеского нашествия, и весь народ поддерживал его в этих войнах».
«От старого Штефана, — сказывал брат наш Ион, — остался нам наказ вызволить себя от язычников и бояр».
Когда государь Ион Водэ, на погибель свою, решил отправиться в стан бейлербея, он в своем шатре поцеловал меня в лоб, потом отстегнул саблю. Я наклонился и принял ее. Государь сказал мне: «Носи ее и будь достойным мужем».
Внучка мазыла, дева неразумная, как только вышла из горенки, поспешно утерла слезы, но не побежала, как предполагала матушка Олимпиада, уведомить своих стариков об исцелении господаря, а тихонько остановилась у двери и навострила ушки послушать, о чем беседуют в горнице.
«Зачем говорит мой любимый о каких-то наставниках и об императорах? поморщилась она. — Любопытно слушать рассказы об отшумевших битвах, но какое мне дело до господарей и императоров?
А что же означает то «видение» в двадцать лет? Государь в ту пору только что вышел из отрочества, но был, наверно, таким же храбрым витязем, как и теперь. Ведь недаром я вся замираю, дрожу, когда к нему приближаюсь. И повстречал он тогда на своем пути, наверное, писаную красавицу, а не такую, как я, — рыжеволосую да с веснушками, каждая величиной с яичко трясогузки. Тетушка Ангелина, няня моя, говаривала, что и ко мне придет мой светлый царь, и учила обещать ему, как в сказке три девицы обещали: и сладких кушаний, и полотна для всей рати, и двух сыновей, кудрявых, как государь Никоарэ».
«А какое нам дело до народов?» — слушая дальше, удивлялась она.
Илинка в недоумении внимала словам возлюбленного своего Никоарэ о сабле Иона Водэ. «Государь теперь думает о войне, а не о том, что я останусь тут, одинокая, в печали и в горе. Но, может статься, крестная Олимпиада шепнет ему словечко и вернется сюда государь Никоарэ после похода, который теперь готовит».
И вдруг она вздрогнула, услышав позади голос:
— Что тут поделывает наша молодая хозяйка?
То был старик Петря. Глядел он на нее с улыбкой, но в строгих его глазах не было приязни.
— А что мне поделывать? Собираюсь пойти и поведать деду и бабушке добрую весть.
— Что за весть?
— Государь Никоарэ встал. Но сабли еще не надел.
— Наденет и саблю.
— А, может, он бросит воевать?
— Что ведают дети? — недоверчиво покачал головой дед.
— Ведают, дедушка. Не долго им детьми быть — придет время тоже станут стариками.
— Верно, — мягче молвил дед. — Ступай, передай весть старикам, но прежде умойся холодной водицей, а то глаза заплаканы.
Девушка ушла. Дед постучался, услышал из горницы дозволение войти и нажал ручку двери.
Голос Никоарэ был теперь иным, бодрым. У старика стало легко на сердце.
— Радуюсь, как восходу утренней звезды, — молвил он, переступая порог. — Узнал я добрую весть от внучки мазыла. Может, задержимся еще на несколько дней? Как изволишь повелеть?
— Задержимся, дедушка, ненадолго.
— Добро, государь. А до тех пор изволь повелеть, чтобы оседлали коней — надо им поразмяться, а то зажирели они тут, обленились. И надобно заново перековать их задние ноги. Придется, может, сворачивать в дикие непроходимые места.
— Что ж, хорошо, — согласился Никоарэ.
— Да будет тебе во всем удача, — сказал с поясным поклоном старый воин. — Пойду приведу его милость Александру, пусть услышит приказ из уст твоей светлости.
Никоарэ играл синим цветочком водосбора, который преподнесла ему Илинка, покусывал то атласные лепестки, то листочки; жевал их в задумчивости и сплевывал в сторону.
— Я тоже выйду на крыльцо, матушка, — проговорил он, — посмотреть на своих товарищей. Они меня, верно, погибшим считали.
— Нет, государь, — пробормотал дед Петря, — все мы стояли на страже у твоих дверей, все дожидаемся, когда ты снова поднимешься в стремена. Дай бог долгого веку матушке Олимпиаде, поставила она тебя на ноги.