Из этой лекции я тогда усвоил, что самое главное — это хорошо знать человеческий характер. Дело, конечно, не легкое, но именно с этого я начал свою офицерскую службу. До того, как приступать к воспитанию молодых, незнакомых мне солдат, я должен знать, что каждый из себя представляет и на что способен. Остальное уже зависит от моего подхода и метода, а главное, от накопленного опыта, которого у нас еще очень недостает. Первое столкновение с младшим сержантом Нестеровым в конюшне дало первый толчок моим мыслям. Я понял, что характер у парня крутой, сложный, но человек он прямой, честный и к тому же чувствительный.

Вечером, беседуя с ним наедине, я выяснил, что он умеет плотничать и класть печи. Этому ремеслу он с детства научился от своего дедушки. До службы в армии с пятнадцати лет работал в колхозе. Он с гордостью рассказывал, какие он может делать печки.

— А вот мы построим баню, а вы сложите печь, — сказал я ему, чувствуя, что руки его давно уже соскучились по такой работе.

— Могу попробовать, — ответил он неопределенно.

— Мы баню строим не для пробы, а хотим в ней мыться.

— Понимаю, товарищ капитан. Постараюсь.

— Это должна быть самая лучшая печь. Сделайте чертеж и посоветуйтесь с теткой Ефимьей. Это ее хозяйство.

— Слушаюсь.

Через несколько дней мы рассмотрели чертеж, обсудили, кое-что поправили и утвердили. Печь получилась на славу. Без навязчивости и мелкой опеки я постоянно заставлял Нестерова самостоятельно мыслить и видеть результаты своего труда.

— Покажите, товарищ Нестеров, конспекты ваших занятий.

Он подает тетрадь и смущенно краснеет. Тетрадь измята, записи сделаны небрежно. Торопливый, неразборчивый почерк. Я нарочно достаю свою, чистую, исписанную мелким, убористым почерком, и для наглядного сравнения кладу их рядом. Вижу, что сержант начинает ерзать на стуле. А я спокойно, будто ничего не произошло, перелистываю то одну, то другую. Делаю замечания только по существу написанного, вношу свои поправки, а об остальном ни единого слова. А через два дня я вхожу в комнату, где Нестеров проводит занятия, и вижу в его руках новую чистую тетрадь с четко написанным текстом. Так я постепенно убедился, что излишние и многословные наставления при воспитании людей не только не нужны, но и вредны. Они надоедают и превращаются в малодейственный шаблон. Авторитет офицера, начальника укрепляется только на личном примере, в постоянном напряженном труде.

В памятный день нашего приезда на заставу здесь проходили занятия по боевой стрельбе.

Разволнованный событиями дня, младший сержант Нестеров не выполнил задания. Плохо стрелял и секретарь комсомольской организации сержант Батурин. Да и вообще вся застава стреляла неважно.

Пришлось и нам с Петром держать своеобразный экзамен. Я выполнил упражнение, а Пыжиков разгорячился и промазал.

— Вот такие-то, товарищ капитан, дела, — когда окончились стрельбы, обращаясь ко мне, проговорил майор Рокотов и, распрощавшись, уехал, не сделав больше никаких замечаний.

На другой день я вызвал сержанта Батурина и сказал, что личный состав нашей заставы состоит на девяносто процентов из комсомольцев, а он как секретарь бюро, видимо, умеет только произносить речи, но сам стреляет плохо.

— Как это получается?

— Раньше я хорошо стрелял, — попробовал он оправдаться.

— Мне об этом неизвестно, — сказал я резко.

— Всякое бывает, товарищ капитан, — ответил он с лукавинкой.

— Что вы имеете в виду?

— Старший лейтенант тоже не выполнил… Со всеми случается.

— Он стрелял не зачетную, а так… в порядке тренировки, — пытался я выгородить офицера. — И притом мы только что с дороги. А кроме того, вам не следовало бы так говорить. Речь идет о вас. Вы — тоже командир.

— Виноват. Я понимаю. Но вы тоже с дороги, а стрельнули отлично.

— Для меня это совсем не важно. А вот для вас, да!

Мне хотелось иметь деловой разговор, но я говорил неубедительно, резким и повышенным тоном. Где-то глубоко в сознании меня тревожила мысль, что, говоря о Пыжикове, сержант задевал и мою офицерскую честь. Над этим стоило подумать.

Правда, Батурин понял, что кивком на старшего лейтенанта он ставит меня и себя в глупое положение, извинился и пообещал выправиться.

Младшему сержанту Нестерову я никаких замечаний не сделал, полагая, что в тот первый день нашего знакомства он имел достаточно передряг со своим горьким рапортом и лошадью. Я был уверен, что все его причуды и промахи по службе идут от неправильной постановки воспитания.

Однако мое молчание он понял совсем иначе, принял его ближе к сердцу, чем я думал.

Спустя какое-то время, после основательной боевой подготовки, вся застава стреляла вновь и выполнила задание на „хорошо“, а Нестеров и Батурин — на „отлично“.

После обеда наша замечательная тетка Ефимья принесла мне белье и „устное приказание“ отправиться в баню. Я был „обходительный“ и „свойский“, как она говорила, тем более что с женой капитана Земцова тетка Ефимья имела свои чисто женские конфликты по банно-прачечным делам. Здесь же я должен сказать, что благодаря заботам тетки Ефимьи быт заставы заметно менялся в лучшую сторону.

С такими мыслями я вошел в раздевалку и услышал яростное шлепанье и какие-то блаженные выкрики. Открыл дверь, но тут же захлопнул ее. Мне так ошпарило лицо горячим воздухом, что я вынужден был зажмурить глаза. Я сам люблю похлестать себя веником, однако Нестеров парился истинно по-северному. Спустя несколько минут он выскочил в предбанник, похожий на вареного рака, и плюхнулся на деревянную скамью. Отдышавшись, сказал:

— Извините, товарищ капитан, что задерживаю. Злой дух из себя вышибал маненько.

— Какой это еще дух? — засмеялся я.

— С паром вся смерда вылетает, а добро остается. Так у нас на Севере говорят. Хорошо веником себя постегать. Только со мной никто не спорок, вот я один и задержался.

— Парься на здоровье!

— Спасибо. Но я уже закончил. Ополоснусь — и шабаш.

Банная обстановка всегда размягчает любую натуру, создает какое-то особое настроение и располагает к откровенности. Мы уже вымылись и оделись. Разговор завязался вокруг стрельбы. Нестеров, держа сапог за ушко, вспомнил свои прошлые неудачи и, между прочим, спросил:

— Почему, товарищ капитан, вы тогда за мой промах ничего не сказали?

— Полагал, что ты сильно волновался. День для тебя был нелегкий, Нестеров.

— Шутка сказать! Я, грешным делом, считал, что вы подумали обо мне так: „Ну, что ему, чудаку, говорить? Он только самовольничать умеет да старых, уж никуда негодных кобыл жалеть…“ — Отставив ногу, Нестеров сильно потянул голенище, надел сапог и пристукнул каблуком. — А я тогда лежу в окопчике, целюсь, а сам вместо мушки лошадиное ухо вижу с распоротым концом… Я тогда чуть пониже взял… Запомнилось же! Лезет мне в башку — думаю, что метку ей сделали, когда она еще махоньким жеребенком была, по полям скакала и, может быть, даже с колокольчиком. А в эти время команда: „Огонь!“ Ну, и выпалил, а куда? Извините, товарищ капитан, разболтался я тут. Все это, конечно, забыть пора.

— Надо забыть, Нестеров, — сказал я, потрясенный его тяжкой откровенностью.

От нищенского крестьянского существования, от великих боевых конных походов живет в русском человеке эта неистребимая любовь к коню. Наверное, долго еще будет жить. Я поделился об этом с Нестеровым. Он поддакивал, кивал головой и в заключение нашей беседы, уже по дороге в казарму, сказал задумчиво:

— Понимаю, что надо забыть, а вот не могу…»

Глава одиннадцатая

«…Придя в контору, я прилег на кровать. Сопоставляя все три моих разговора по поводу неудачной стрельбы с совершенно разными по характеру людьми, крепко задумался. Разговор с Пыжиковым был самый неприятный. Если сержант Батурин огорчил меня тем, что пытался оправдать свой промах: де неважно стрелял и офицер, то Петр не только огорчил, но и глубоко расстроил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: