Тихо пришла белая ночь с лесным шелестом и комариным звоном, скрасила тени, и, казалось, редкий ельник стоит теперь вдоль тракта сплошной стеной.
Бориска отчаянно бился с гнусиной и завидовал вознице. Кожа на лице, шее, руках старика была такой жесткой, такой дубленой, что ее не мог пробить ни один комариный хобот. А еще дед Антипка закурил трубку. Впервые в жизни видел Бориска, как курят, и удивлялся. Дед Антипка был весь в дыму, и комары, удвоив силы, ринулись на Бориску. Он зарычал, с головой закутался в тулупчик. Под тулупчиком было душно, но зато это спасало от гнуса. «Бог с ней, с духотой, не помру», — подумал он… А потом к нему подсела Милка и стала кормить грудью Степушку. У парня ноги до земли, а он титьку сосет. Бориска рассердился, Милка же отвечает: «Ты не сюда смотри, на двор погляди: худо на дворе-то». Хочет Бориска выглянуть за дверь, а она не поддается, и уж на улице грохочет что-то, гремит… Бориска сорвал с головы тулупчик, и его на миг оглушила ружейная пальба. Телега неслась, подпрыгивая на корневищах, ухала в колдобины, моталась из стороны в сторону. Дед Антипка, стоя на широко расставленных коленях, целился из самопала поверх Борискиной головы. Помор едва успел согнуться, как грохнул выстрел.
— Ах, разбойники, ах, тати окаянные! — бормотал дед Антипка, заталкивая в ствол здоровенный кусок свинца.
Бориска глянул назад. Следом за ними бежали страшные на вид люди в черных лохмотьях и размахивали кистенями и рогатинами. В это время дорога свернула в сторону, преследователи пропали за поворотом. Впереди на узкой тропе в беспорядке сгрудились возы, лошадь встала на дыбы, правые колеса въехали в канаву, телега наклонилась — и Бориска с дедом Антипкой выкатились на мягкий мох. Обоз полыхал огнем самопалов, раздавались истошные вопли.
Пока Бориска подымал деда, пока искали самопал, пули и порох, появились преследователи и с криками устремились к ним. У деда Антипки задрожали руки — порох высыпался. Бориска выхватил у него самопал, взялся за ствол: «Ну, держитесь, лихие!»
Первым на него наскочил, крутя кистенем, долговязый и лохматый мужик, сквозь прорехи в рубахе заметил Бориска болтающийся крестик на шнурке. Наверное, этот крестик заставил помора изменить свое решение. Он перекинул самопал в левую руку и, быстро сунувшись долговязому под мышку, легко отшвырнул его в сторону. Но другого, коренастого и широкоплечего, Бориска так ударил самопалом, что сломался приклад. Разбойник без звука рухнул в пыль. Третий, совсем сосунок, потихоньку пятился, неумело держал перед собой длинную рогатину. Бориска пошел на него.
— Не подходи! — завизжал парень. — Ой, не подходи — порешу! — А у самого тряслись руки.
Бориска стукнул ружьем по рогатине, и парень, охнув, выронил ее. Из ельника, бранясь последними словами, выбирался долговязый, но Бориске уже не хотелось драться.
Пальба смолкла, и раздался голос купца Рытова:
— Эй, все целы?
— Уходите! — сказал Бориска разбойникам. — Да бегите же, дураки!
Разбойники, переглянувшись, нырнули в чащу и бесшумно исчезли.
— Это ты добро сделал, что отпустил их, — произнес дед Антипка, повесили бы сейчас «голубков».
К ним подбежали Харитон Рытов и другие возницы.
— Сколько убили? — Купец увидел Бориску: — А-а, ты здесь оказался.
— Со мной ехал от Каргополя, — ответил за него дед Антипка.
Глаза Рытова недоверчиво полоснули по Бориске.
— Самопал сломали, курьи головы! — он склонился над лежащим в пыли разбойником: — Ну и ну! Кто ж его так?
— Да вот, богомолец, — дед Антипка указал на Бориску.
Купец выпрямился, еще раз цепко оглядел помора:
— Удар у тебя — ой-ой-ой! Чем же ты его саданул?
Бориска молча протянул сломанный самопал.
— Да-а… Весь черепок раздробил. Силища у тебя, брат…
Бориске было нехорошо. Вызволяя телегу из канавы, он старался не глядеть на убитого. Купец велел бросить тело в лес, но сердобольные мужики похоронили его православным обычаем: чай, тоже человек, даром что лихой.
«Худо я жить начинаю, — думал Бориска, трясясь в телеге, — человека загубил. Жил он себе, жил и вдруг перестал. Кем он был? Ведь не всю жизнь в лихих обретался. Может, и семья где есть, а я его…» У Бориски и в мыслях не осталось, что разбойник мог его убить. Он казнился тем, что поневоле стал убийцей, и всю дорогу мучился и каялся в содеянном.
2
Расставшись в Вологде с дедом Антипкой, Бориска отправился в Москву с богомольцами. Толпа была немалая: старики, мужики, бабы и девки тащились кто в белокаменную, кто в Сергиеву лавру.
Стояла невыносимая жара. Трава побурела, хлеб горел на корню. Прошел день пресвятой богородицы Казанской — самое время жать, а жать-то нечего. Слабый горячий ветерок гнал по полям горькую пыль…
Чем дальше шли, тем больше встречалось хмурых неразговорчивых жителей, недобрыми взглядами провожали они богомольцев. По вечерам у деревенских околиц не было слышно песен, не водились хороводы. Ночевать богомольцев не пускали. Деревни и села словно вымерли, обезлюдели, даже собачьего лая не слышно было. На ночлег приходилось располагаться в чистом поле, на лесных полянках. Вставали с солнцем. Дорога тянулась по луговинам, косогорам, лесам, перешагивала через обмелевшие реки и речушки. Поля были напоены пряным духом разнотравья, а в лесу стоял крепкий запах смолы. Иногда явственно пахло гарью: от великой суши горели леса, торфяные болота…
В чаще тревожно и звонко кричали незримые пичуги, а однажды услыхали путники вороний грай. Подошли ближе, увидели: висит на дубовом суку труп человека и над ним черно от ворон. Лица удавленника не разглядеть — все исклевано, руки назад заломлены, скручены толстой веревкой, и сам он, длинный-предлинный, синими пальцами ног почти касается земли. Тать лесной. В ужасе закрестились богомольцы и поспешили покинуть страшное место. Едва вышли на лесную опушку, навстречу из густого орешника высунулась лошадиная морда, фыркнула, прянула ушами и сказала:
— Эй, что за люди?
Богомольцы обомлели. Тут лошадь сделала шаг вперед, и взорам странников предстал дородный детина, сидящий верхом: глазки заплывшие, бородища распушена на груди, суконный кафтан перепоясан тонким ремешком, на голове потрепанная мурмолка. Сидел он в седле плотно, словно приколоченный.
— Ну, чего молчите? — гаркнул он сиплым голосом.
— С Вологды, милай, на богомолье идем, — ответил старшой, согнутый в дугу старикашка (ему и кланяться не надо было, навек в поклоне застыл).
— «На богомолье», — передразнил его всадник, — много тут шляется вашего брата. Я вологодских ведаю: на устах мед, а в сапоге нож. — Детина тронул поводья и выехал из зарослей. — А не видали близко крестьян с телегами?
— Нет, милай, не видели. Окромя татя казненного никого не зрели.
Окинув острым взглядом толпу, всадник повернул было коня, но в этот миг увидел что-то далеко в поле. Он оглушительно свистнул, раздался топот копыт, и на опушку вылетели еще четверо конных.
— Вон они! — заорал детина, тыча рукой.
Обдав странников острым запахом лошадиного пота, всадники пронеслись мимо — за своим вожаком. Следом устремились снедаемые любопытством богомольцы.
С бугра стало видно: по дороге, вьющейся в низкорослой поникшей ржи, пылили две телеги, сидящие в них люди, судя по одежде, крестьяне, безостановочно лупили лошадей кнутами, стараясь уйти от погони. Да где там! Пятеро конников со свистом и улюлюканьем неслись, как стрелы, мелькали, взметываясь, черные ниточки плетей.
— Догонють, как пить дать догонють, — проговорил скрюченный старик.
Передний всадник, тот самый детина, поравнялся с задней телегой и, не останавливаясь, начал хлестать возницу плетью. Четверо других, обогнав первую телегу, остановили ее и тоже принялись орудовать плетьми. До странников донеслись отчаянные вопли, ругань. Потом возниц связали, бросили в повозки, и малый обоз тронулся в обратном направлении.
Когда обоз был совсем близко, из лесу выехали верхами еще несколько человек. Один из них, маленького росту, щуплый и сухой, неторопливо приблизился к передней телеге.