Круто повернувшись, Панфилов направился к дальним холмам, над которыми стлался синий пороховой дым.
— Что это он про ружье спросил? — произнес Провка. — Неужели слыхал, как ты про Песковского-то?
Егорка пожал плечами, приподнял копье, с силой всадил в землю тупым концом.
— Может, и слышал… А пущай его!
Провка согнулся и, кряхтя и охая, снова полез под телегу.
В это время на пригорок въехала запряженная в буланую лошадку подвода. Колеса у нее вихляли и скрипели, словно их сто лет не смазывали. Справа с вожжами в руках вышагивал невзрачный мужичонка в справной однорядке, новых лаптях и остроконечной войлочной шапке. Стороной брел, хмуро глядя под ноги, старик-стрелец в распахнутом кафтане. Пищаль и сабля его лежали на подводе, а рядом с ними — что-то длинное, завернутое в черную холстину.
Позади шел еще один человек. Когда подвода подъехала ближе, оказалось, что это крепкий широкоплечий детина, на лице которого запеклась кровь, виднелись синяки. Руки скручены за спиной, а конец петли, накинутой на шею, привязан к задней грядке подводы.
Лицо связанного детины показалось Егорке знакомым, и когда подвода поравнялась с ним, он вспомнил: «Холмогоры. Кузня дядьки Пантелея. Лешачьего вида лодейный мастер и его помощник… Бориска!.. Точно он. Но почему здесь, связанный, как разбойник?» На раздумывание времени не оставалось. Он выдернул из земли копье и побежал наперерез подводе.
— Стой! — закричал он, хватая лошадку под уздцы. — Стой!
К нему подскочил мужичок с вожжами.
— Чего орешь, солдат? Уйди с дороги!
Егорка весело расхохотался:
— Эх ты, ворона! Куда прешь? Не видишь, рота стоит.
— Ну и стойте, — кипятился возница, — хоть провалитесь. Куды хочу, туды и еду. Берегись!
Егорка выставил копье, как учили, крикнул:
— Фомка, сюда!
Пока Фомка вылезал из-под телеги, подошел стрелец, взялся за копье:
— Ты, датошный[121], пустяй нас, пустяй. По государеву делу едем. Чуешь, датошный?
— Ах, черт! — Егорка почесал за ухом, соображая, как быть дальше: надо было как-то выручать Бориску.
— А што вежешь? — сказал подошедший Фомка, кивая на подводу.
— Не твое дело! — огрызнулся стрелец и съязвил: — Много, видно, знать хотел, оттого и рожа бита.
Фомка побагровел:
— Рожа моя не по душе пришлась? Ах ты шпынь[122]! Отвечай, когда спрашивает караул, а то…
— Да отстаньте вы, ребята, — умоляюще затянул возница, — едем мы точно по государеву делу. Эвон на телеге приказчик господина нашего Мещеринова лежит, Афанасий Шелапутин. А тот детина — лихой, вор: до смерти изрубил приказчика-то, деньги у него забрал, серебро, и немало. Вот ведем теперя на суд к Мещеринову Ивану Алексеичу.
— Изрубил? — не поверил Егорка. Откинув холстину, он отшатнулся и зажмурился. В воздухе поплыл приторный дух мертвечины.
— Вот дурачье, — сплюнул Фомка, — надо же додуматься возить мертвое тело в этакую жару! Да закрой ты его!..
— А как же иначе? Нужно показать Ивану Алексеичу, чтоб суд сотворил праведный, — сказал возница, поправляя холстину на мертвеце.
— Неправда, — произнес, разлепив запекшиеся губы, Бориска, — не убивал я его. Истинный Христос, даже пальцем не задел.
— Молчи, тать! У-у! — возница замахнулся на него кнутом, но Егорка не дал ударить, перехватил руку.
— Постой! Ведь я его знаю. Это земляк мой, лодейный мастер. Не мог он убить. Не верю.
— Что из того? Что из того? — кричал мужик. — Знаем вас, датошных. Сами тати и татей защищаете.
Стали подходить другие солдаты.
— А ну заткни пасть! Ишь, расшумелся.
— Нашего брата лает!
— Братцы, секите мне голову — не поверю, что Бориска человека жизни лишил!
— Егорка не брехун, ведаем. А вот мужичка потрясти следует.
— Сам-то кто таков?
Возница затравленно озирался, лицо его посерело и вздрагивало.
— Доводчик я, при убиенном состоял.
— А-а, так ты доводчик! — обрадовался подоспевший Лунка и, обернувшись к солдатам, широко улыбаясь, закричал: — Ой, братцы, мне доводчики всякие во где! — он провел ребром ладони по горлу. — Сверзнем-ка его в овражек. Пущай ведает наперед, как солдат лаять. Э-эх!
С хохотом солдаты подхватили доводчика и потащили его, брыкающегося, к оврагу. Лунка на ходу подмигнул Егорке: мол, не зевай! Стрелец тем временем под шумок куда-то исчез, оставив на подводе оружие.
— Ну, Бориска, счастье твое, что нас повстречал, — молвил Егорка, разрезая веревки на руках помора. — Давай за мной!
Перепрыгивая через изгороди, прямо по грядкам с репой, луком и морковью пронеслись они, распугивая скотину и птицу, и нырнули в густой ивняк, тянувшийся по берегу узкой речонки. Упав в траву, тяжело дышали.
— За что приказчика-то кокнул? — спросил, переведя дух, Егорка. Он расстегнул латы, сбросил сапоги и сидел на траве, шевеля пальцами ног.
— Да не убивал же, говорю.
— А вон кровь на одежде. Чья?
— И моя, и его. Меня тоже били, — Бориска потрогал распухший нос, потом решительно встал, сдернул с себя рубаху, скинул портки и с разбегу плюхнулся в речку. Егорка торопливо, словно куда-то опаздывая, тоже разделся, нырнул и щукой заскользил в искрящейся прозрачной воде.
— Хватятся тебя. Ведь с караула убег, — сказал Бориска, застирывая пятна на рубахе.
Егорка попрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из ушей, рассмеялся:
— Скажу, что за тобой гонялся, да, вот жалость, не догнал… Крепко досталось?
Бориска улыбнулся:
— Будь здоров!.. — он скрутил рубаху жгутом, выжал и раскинул на траве. Сам прилег рядом, пожевал былинку, сплюнул.
— Да, Егорка, хреновая пошла на Руси жизнь, коли мужики промеж собой смертным боем бьются. Искал я вчерась ям, чтоб домой с попутчиками добираться, и заплутался. Всю ночь бродил — ни жилья, ни людей не встретил. Под утро вышел к деревне. Туманчик, мглисто. Иду это я по дороге, гляжу мужик валяется. Думаю, пьяный. Подошел ближе, толкнул легонько — молчит. Стал поднимать, а у него башка и развалилась, и сам он весь в глубоких ранах, застыл. Ох, чую, худое дело, никак разбойнички озоровали. Одначе вижу, все при нем: и однорядка новехонькая, хоть и порубленная, и сапоги, и даже перстень на пальце. Золотой. Мужик-то, видно, из важных, смекаю. Начал я орать, звать на помощь. Охотники нашлись, да только ни с того ни с сего скрутили меня и давай дубасить. Едва не прибили вовсе, но доводчик со стрельцом решили, что надо волочь меня на господский двор вместе с убитым и там суд чинить. Деньги при мне нашли. Мои деньги-то, а они вопят, что украл я их у этого приказчика. Отняли, только я и видел денежки-то.
— Дела-а… А я ведь чуял, что не мог ты лиха сотворить… Куда ж тебя носило? В эку даль забрался.
Бориска перевернулся на спину.
— Эх, Егорка, не спрашивай! Далеко я ходил. Теперя — домой… Сам-то давно ль в солдатах?
— Месяца два прошло, как отдал меня благодетель Пантелей Лукич. Стоим вот. Бают, скоро на Москву двинем.
— Служить-то, поди, нелегко.
— У дядьки тоже не сладко было. Чуть не ежедень лаял да за волосья таскал. Здесь тоже попадает, за дело, однако.
— На войну небось поведут. Ляхов бить или еще кого…
— А кто знает, все может быть.
Егорка привычно быстро оделся, застегнул латы, нахлобучил шишак со сплошным козырьком и продольным гребнем, протянул ладонь:
— Ну, друг, прощай!
— Погоди, — Бориска задержал его руку в своей, как же мне отсюда выбраться на тракт наш северный?
— Махнешь через речку, вон той рощицей на восток версты две отшагаешь — там и дорога.
— Спаси тя бог, Егорка. Прощай!
Проводив взглядом солдата, Бориска свернул одежду, поднял ее над головой и вошел в воду. До него донесся отдаленный грохот. Плывя на боку, он видел поднимающиеся к небу тучи пыли в стороне от деревни, но не знал, что это означало. А к Дымово в это время подходил выборный полк нового строя полковника Аггея Шепелева.