Так и шел Бориска, думал, по сторонам поглядывал.

В стороне от дороги, за огородами, зачернела избами деревня. Над драночными крышами стлался белесый печной дым. Ветерок доносил запахи печеного да жареного. «Ну, видать, здесь хорошо живут», — подумал Бориска, услыхав к тому же обрывки песен и веселый гогот. Не успел помор пройти еще несколько шагов, как шум превратился в страшный грохот. Навстречу ему вывернулись из-за пригорка легкие повозки, в которых кривлялись и приплясывали, свистели и орали на разные голоса ряженые с вымазанными сажей лицами, в масках, в тряпичной пестрой одежде, с хвостами и гребнями. Для большего шуму били в сковородки, горшки, печные заслонки, листы железа, жаровни, казаны… Гром стоял — хоть уши затыкай. «Оженили кого-то, догадался Бориска, — гости на горячие едут». Он посторонился, пропуская повозки, но тут чьи-то длинные руки подхватили его, и не успел он глазом моргнуть, как очутился среди ряженых. Кто-то провел по его лицу перепачканной в саже ладонью, а в руки ему сунули палку, горшок.

— Давай, Бориска, бей, не жалей! — пробасил один верзила, черный, как арап. — Не узнаешь? — и он загоготал, показывая белые зубищи.

Бориска силился вспомнить, где слышал этот медвежий голос…

— Да я же Самко! Васильев я! — гаркнул «арап» и треснул ручищей, словно оглоблей, по Борискиному плечу.

— Самко! Тьфу ты леший!

Оба начали ударять друг друга по плечам, стучать кулаками в груди.

— Вот так-так! Кой шут занес тебя в нашу волость? — орал Самко.

— Да вот занес шут. — Рассказывать о своих злоключениях не хотелось, и Бориска поспешил сменить разговор. — Горячие у вас, что ли?

— Они, Бориска! Женили тут одного. Давай с нами. А не захочешь, все одно не отпущу.

Голод не тетка. Забыл Бориска, когда ел в последний раз, а тут угощенье подворачивается — дурак откажется.

— Я согласный.

С шумом, с гамом, до полусмерти перепугав скотину, вкатили в деревню, попрыгали с повозок, побежали кто смотреть, как молодые будут из бани выходить, кто домой переодеваться.

— Входи, входи, не робей, — Самко подтолкнул Бориску в спину, сам, согнувшись, полез в низкий дверной проем, как в берлогу.

Изба у Самко дряхлая, одним углом в землю ушла. Черные стены обвиты хмелем. В окошечках волоковых бычьи пузыри, как бельма. Однако имелись грабли, лопаты, сани водовозные новые, ладно сработанные. Изба состояла из сеней и полутемной горницы. Справа — белая печь с намалеванными яркими петухами, слева, под лавкой, — аккуратно свернутая упряжь, корзины и короба. Бабий кут — стряпной угол — отгорожен от горницы расписными досками. В красном углу в свете лампадки — образа богоматери и соловецких чудотворцев, все иконы древних писем.

С печи свесилась седая старушечья голова:

— Позабавились-то как?

— Добро, мама. Едва горшки не побили.

— Надо было, надо было… Бывало, как я замуж выходила, так у суседей-то — андели! — сколь горшков переколотили на горячих-то. Горшки бить к счастью…

Самко рылся под лавкой, передвигая короба, звенел какими-то железками.

— И много ты его видала, счастья-то? — спросил он, не разгибаясь.

— Да уж какое было, все мое… Тебе бы тож надо ожениться. Больно хочется на внучат поглядеть, покуда жива еще.

— Поспею нищих-то наплодить, — Самко выволок из-под лавки малый короб, достал оттуда полотенце, бросил Бориске: — Держи, сейчас умоемся.

Затем на свет появились два серых азяма, цветные кушаки и две шапки.

— На себя наденем. Негоже в драной одеже по гостям ходить.

— Это что за молодец, откель взялся? — спросила старуха. — Гляжу я, будто не из наших.

— Приятель мой, — сказал Самко, задвигая короб под лавку. — Ты, мама, лежи пока. Нюрка придет, щей разогреет, поедите.

— На блины, значит?

— Не каждый день едим.

— И то верно. У Митьки-то у Звягина в дому достаток. Ему блинами попотчевать — плево дело.

— Да уж оно так, — вздохнул Самко. — Ну, мы пойдем. Без Нюрки с печи не слезай.

Умывшись в сенях, они расчесали кудри, надели азямы, подпоясались и отправились на горячие, на почетный обед, который молодые устраивают для родителей невесты.

Возле большой пятистенной избы Митьки Звягина, старосты промысловиков, собралась густая толпа, однако пускали не всех. Те, кому хода в избу не было, точили лясы, балагурили беспечно, будто им и дела нет до происходящего. Ребятишки шныряли в толпе, не обращая внимания на толчки, тычки и подзатыльники. С ними, заклубив хвосты, носились раскосые промысловые лайки.

Приглашенные чинно всходили на крыльцо, кланялись высокой тощей бабе, Митькиной матери, ныряли в настежь распахнутую дверь.

— Проходьте, гостюшки, проходьте, любезные, — без конца повторяла Митькина мать. Лицо у нее сухое, строгое, с долгим носом, на щеке темнело пятно, из которого рос черный волос.

— Будь здорова, Евдокея! — пробасил Самко, подходя к ней и кланяясь большим поклоном. — Жить тебе сто лет, да еще полстолько, да четверть столько.

— Благодарствую, — Евдокея поджала губы. — А это кто с тобой?

Самко незаметно подмигнул Бориске и тихо сказал:

— Это, тетка Евдокея, приятель мой, дюже опасный и полезный, с Земского приказу.

Евдокея всплеснула руками — важности как не бывало:

— Куды ж его посадить-то? — зашептала она. — Ахти мне, старой дуре! Место у образов я старосте волостному посулила.

Самко склонился к ее уху:

— Он человек скромный, не любит, когда на него глаза пялят. Служба такая…

— Господи спаси! — перекрестилась Евдокея. — Уж ты с им побудь, Самко, поухаживай. Всё будет как надо.

— Насчет закусочки расстарайся, — сказал Самко и повел рукой, приглашая Бориску в дом. В сенях расхохотались.

— Пожалуй, зря этакое выдумал, — засомневался Бориска.

— Иначе б на блины не попал. Евдокея — баба крутая, да перед начальством робкая до смерти. А ты, как сядем, меньше говори, на еду нажимай. Попривередничать тоже можешь — это им нравится.

— Не умею я привередничать-то, не приучен…

Просторная в два света горница заполнялась народом. Вдоль стенных лавок были сдвинуты покоем тяжелые столы, по другую сторону столов расставлены переметные широкие скамьи. На лавках и скамьях — полотенца для утиранья. На столах — снедь всякая, грибки разные соленые — груздочки, волнушки, рыжички — один к одному, моченая брусника, пряники, клюква с медом, рыбы какой только нет — треска, зубатка, палтус, камбала, семга, стерлядь вяленая, копченая, соленая, вареная. Солнечные лучи из окошек сверкали в ярко начищенных медных обручах на жбанах с пивом и брагой…

Гости сгрудились у порога, ждали выхода молодых.

Наконец в боковых дверях показались молодые. Митька Звягин, саженного роста мужик, был собой неплох: лоб высокий, кудрявые темные волосы переходили в рыжеватую бороду, взор пронзительный, строгий, как у матери. Могучий Митькин стан обтягивал зеленый кафтан тонкого сукна со стоячим воротником, обшитым по краям корельским жемчугом. Ноги обуты в сафьяновые сапоги на каблучках и с загнутыми вверх носками. Не староста промысловиков — столбовой дворянин.

Рука об руку с ним выступала невеста: на круглом нарумяненном лице нос репой, толстые губы мокры, глаза — бусинками, белобрысые волосы забраны под кику, с которой по бокам свисали рясы[126] с жемчугом и золотыми шариками. Сарафан на ней голубой перехвачен под огромными, как куличи, грудями, с покатых плеч ниспадала жаркая накидка с долгими частыми кистями.

У двери две круглощекие румяные девки громко шептались:

— Откопал же Митька суженую, будто, окромя этой дурищи, на деревне никого и нет.

— На приданом женился. Теперя богаче его в волости мужика не найдешь. Ишь, теща-то до чего радехонька. А пыжится как, того и гляди лопнет.

— Цыц вы, сороки! — оборвал их мужик в поддевке. — Косы оборву!

Тем временем молодые остановились перед необъятной бабищей, лицом схожей с невестой. Митька Звягин с поклоном протянул ей глиняную кружку с пивом и сверток узорочья — дорогой узорчатой ткани. Откашлялся, сказал звучным голосом:

вернуться

126

Рясы — серьги, жемчужные к ним подвески.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: