Может, они встречали кого-то или же сами собирались лететь - они и здесь, словно развлечения ради, то и дело поглядывали на летчика, улыбаясь, а когда ему пришло время отправляться, та, что в желтой, цвета подсолнечника кофте, еще раз так славно, так незабываемо улыбнулась ему! И пока он шел с группой пассажиров к маленькому аэродромному автобусу, чтоб ехать к своему самолету, три руки из-за барьера - две девичьи и одна юношеская - все махали ему, желали счастливого полета и как будто говорили: "Не унывай, летчик, не поддавайся горю". И подумалось тогда, какую большую поддержку могут оказать тебе в таком вот душевном состоянии совершенно незнакомые люди, три добрых сердца, три души, с которыми ты, верно, навсегда разминулся в океане человечества. Долго потом жили в его душе и те прощальные взмахи рук, и светлые, чистые улыбки незнакомых людей, которые как бы осветили ему дорогу из Внукова.
Предложили ему, как и обещано было, наземную службу. Придя домой, сказал жене:
- Предлагают полигон.
- И ты согласился?
- Я солдат.
- Ты хочешь, чтобы я век прожила в казарме? Квартиру с видом на море менять на какую-то глухомань! Другим рестораны и театры, а меня туда, где, чего доброго, еще и бомбу на голову бросит какой-нибудь ротозей! Нет, благодарю покорно! Не поеду!
И не поехала. Уехал он один. Барсуком жил в закутке полигонной казармы, где со стены улыбалась Джоконда, к которой только и обращалась душа в минуты отчаяния и одиночества: "Да, я солдат. Если нужен здесь - буду здесь. Если из летчика надо стать кротом подземным - стану кротом. А скажет Отчизна: снарядом стань - стану снарядом, ракетой стану, черт возьми!" И это не было пустым бахвальством. Человек долга и чести, человек, который ради дела, ради товарища готов на самопожертвование, - таким его знало командование, и таким он в действительности был.
А тем временем - жизнь в неуютном полигонном бараке, откуда Джоконде твоей только и видны желтые безжалостные кучегуры, подступающие к самым окнам, да стенд, вбитый среди колючек и молочая: "Выполняй устав безупречно, смело и честно!".
Под этим девизом теперь проходила его жизнь. Холостяцкий беспорядок комнаты. Кучи книг по углам. Пудовые альбомы репродукций... Порой зубами скрежещешь от тоски по тому, что было. Друзья где-то без тебя летают... А ты с неба, с полетов, где пела душа, брошен в эти знойные пески, в дурманящие чебрецы, в заросли колючек, которые, если настоять их на водке, якобы излечивают какие-то болезни.
Неравнодушный к живописи, Уралов и сам, бывало, понемногу рисовал, этюды его сверкали красками яркими, полыхающими, а здесь и этюдник засох, припорошенный пылью, - Уралов терпеть не мог эти серо-желтые пустынные тона, окружавшие его. Бесцветность, полигонная пустыня, песчаные барханы, которые тянутся до самого горизонта, - при одном взгляде на них так тоскливо становится, хоть волком вой. Арена песков, пустота, царство ящериц, да и сам ты тут, как ящерица, живешь. А когда выпадет забраться подальше в те необозримые пески, то окажется, что все они в воронках, в ямах, изрытые, расковырянные. Песок точно начинен металлом, тонны можно было бы в утиль сдавать, солдаты кое-чему нашли даже применение: возле казармы урны для мусора - из черных опрокинутых бомбовых стабилизаторов.
Служба такая, что нечасто звучит тут смех, нечасто услышишь приветливый неофициальный голос. Бесконечные цифры, зашифрованные команды, рапорты - их только и слышишь в течение дня на командном пункте, нежностям и лирике нет здесь места, - властно врываются басовитые радиоголоса невидимых тебе людей; и каждое слово летчика, которое доносится с воздуха, записывается здесь на магнитофонную ленту, так же как фиксируется и каждое твое слово. Стоишь, дежуришь, напряженно вглядываешься в сетку прозрачного плексигласового планшета, на которой юноша-вычислитель выводит все новые и новые цифровые обозначения. Летом духота на этом песчаном поле - микроклимат Сахары, работать приходится раздетым, и солдаты иногда сидят среди приборов полуголые, загорелые, мускулистые, делают записи, пометки, принимают, передают команды. Вычислители, радисты, наблюдатели, повара - это все твои побратимы, такие же работяги, как и ты, для них тоже весь гомон планеты, ее музыка и ее голоса чаще всего сводятся к нескольким чеканным словам:
- Выхожу на рубеж!
- Работаю на цель...
Разве изредка кто-нибудь прорвется неположенной вольностью:
- У меня "лампас" на борту.
А тот "лампас", бывает, отбомбится на "двойку" и заведет потом с тобой долгую радиотяжбу, что он, мол, собственными глазами видел свое попадание, и ты должен ему доказывать, стоять за правду, как кремень.
Неспокойно тревожное твое хозяйство, и за все ты отвечаешь, начиная от сложной работы КП и станций радиолокатора и кончая каким-нибудь белым огромным - двести на триста метров - крестом, выложенным где-то в барханах, который надо своевременно побелить известкой, так как он быстро линяет, заносится песком и пылью.
Однажды Уралов был по делам службы далеко от полигона, ехал по открытой слепящей степи, среди блеска стерни, среди стрекота комбайнов, которые, как корабли, двигались от неба до неба среди золотых россыпей зерна, что целыми ворохами, целыми горами краснело на залитых солнцем токах. Дорога его лежала мимо элеватора, бетонного исполинского сооружения без окон и как будто даже без дверей Неподалеку от элеватора попался артезианский колодец, вода сама текла из него, и Уралов остановил машину, чтобы напиться.
Там и произошла его встреча с Галей. Полнолицая смуглянка с высоким лбом, вышла она с ведром из ближнего двора, огороженного желтым ноздреватым камнем, и, приближаясь к колодцу, уже улыбалась Уралову по-доброму, как будто давным-давно знала его. У нее были брови черные, как в песнях, которые не раз слышал он в этих краях, а очи были такие ясные, такие пленительно живые, каких, верно, и в песнях не бывает, те очи так и излучали мягкий доверчивый свет, так и проникали в душу Уралова каждым своим лучиком! И вблизи улыбка не угасла, но сквозь светлую ее приветливость стала заметна и печаль в глубине глаз, и видны были дрожавшие на ресницах слезинки! Кто мог таким глазам горе причинить? Кто посмел их обидеть?