Потом у них родился ребенок, славненькая дочурка, которую они, по обоюдному согласию, решили назвать Олэной - Аленкой.

Осчастливленный рождением дочки, Уралов перестрелял на радостях всех селезней, всех уток и кур для широко затеянного "рая" праздновал первое рождение человека на полигоне. На празднество Ураловы пригласили всех, кто только был свободен в это время от дежурства.

- Ничего в жизни не боялся, - признавался в этот день Уралов товарищам, - а тут, ох, передрожал! И знаете, чего боялся всего больше? Где-то вычитал перед тем, что в Японии тридцать шесть тысяч дефективных детей родилось после Хиросимы... Радиация, патология всякие глупости полезли в голову. Только тогда от души отлегло, когда медсестра сказала, что все хорошо, и на руки мне подала вот эту нашу красавицу-степнячку, - говорил Уралов, растроганно заглядывая в блестящую никелированную кроватку. Там, сморщив красное личико и ничего еще не подозревая о земных страстях, сладко спала чистым сном младенца новорожденная.

- Вот она, властительница полигона, - говорили о ней солдаты, а мать ласково прибавляла:

- Ясочка наша.

И Уралов охотно соглашался:

- И правда, ясочка!

Хотя и не совсем понимал, что оно такое "ясочка".

Было в самом деле удивительно: вот только что родилось, а уже стало главенствовать здесь это самое юное существо, хрупкий росточек жизни, эта крохотка-несмышленыш Аленка! Уже с самого рождения ее окружали нежность всеобщая, трогательная забота и любовь. При одном упоминании о ней лица бойцов становились мягче, слова ласковей.

Когда впервые девочка улыбнулась, это стало событием, сенсацией на весь полигон. Все бегали к Уралову на квартиру поглядеть Аленку, козыряли, отдавали ей честь и в последующие дни тоже не переставали бегать на квартиру за ее улыбками. Старшины-сверхсрочники подставляли ей лицо, чтобы поймала за ус, молодые солдаты были в восторге, когда она схватит кого-нибудь за ухо и подергает, пощекочет своею ручонкой.

Про Уралова уже и говорить нечего. Он с рождением дочки стал просто неузнаваемым - не таким категоричным во всем, как прежде, разговорчивее, приветливее. Улыбки дочки, детские нежные прикосновения к щеке словно бы проникали в самую его душу и влияли на нее чудодейственно. Он не стыдился собственноручно стирать пеленки, более того, проделывал это с таким видом, будто совершал какой-то торжественный и важный ритуал.

- Разве ж не диво, Галя, а? - склонялся он над кроваткой, прибежав со службы. - Еще не говорит, а уже умеет смеяться. Сплошное доброжелательство: всему на свете улыбается.

Это была просто идиллическая картина, когда под вечер Ураловы выходили прогуляться. Он, которого и полигонный загар не брал, бледный, вечно взволнованный, нес Аленку на руках, а его полненькая, ясноокая Галя семенила рядом, не в силах скрыть радость своего благополучия. Это были истинно счастливые супруги, как бы созданные друг для друга, даже ростом одинаковые, небольшие оба, - они проходили не спеша мимо КП и шли в открытую степь. Все знали, что Уралов понес прогулять, развлечь дочку, так как ему казалось, что ей уже хочется каких-то детских развлечений, и он жалел, что на полигоне нет чертова колеса или карусели, а есть лишь блестящие острия ракет в степи единственное, что только он и мог показать своей любимой дочке. Еще, правда, были в степи, кроме ракет, спортивный "козел", "конь", волейбольная площадка и старая облупленная овчарня, оставшаяся на территории полигона от тех времен, когда полигона еще не было, а земля вся принадлежала совхозу. Была рядом с овчарней и хата чабанская, она тоже облупилась, саманом светила - развалина такая, что, кажется, и Аленку отпугивала своей драной крышей и провалами окон. Осматривая эти полуразрушенные остатки чабанской эры, Уралов давал волю своей фантазии, рисовал перед дочкой и женой шутливые картины своего будущего, когда Аленка будет уже большой и вместо полигона тут снова будут владения совхозных чабанов, а он, Уралов, станет тогда главным пастухом, взберется вон на ту вышку, где теперь КП, и с ее высоты будет руководить отарами, наблюдать за овцами в стереотрубу. Посмеявшись над его выдумкой, они отправлялись дальше, приостанавливались около высокой, нацеленной в небо ракеты, и им казалось, что их ясочка не сводит глазенок со сверкающей махины, с этой огромной игрушки, и какие-то первые знаки уже запечатлеваются на пленке ее сознания, чистой и непорочной, как утренняя зорька. От ракеты шли они туда, где седеют древние могилы. Уралов считал, что дочка лучше всего себя чувствует на степном кургане, где был установлен локатор. Здесь свежий ветерок обдувал Аленку, она оживлялась и будто с любопытством наблюдала, как локатор, медленно вращаясь своим обручем, бросает подвижную тень на травянистую глобальную выпуклость кургана. Это была пока что и вся Аленкина планета, на ней не было ничего, кроме серебристой полыни да локатора, который должен был служить ребенку развлечением.

Все было бы хорошо, если бы не ночи. По ночам Аленка спала плохо, случалось, что ни Гале, ни Уралову не удавалось прилечь и на минутку, ребенок криком кричал всю ночь напролет. Детский плач слышали и полигонные часовые, но никто ничем не мог помочь. Галя в отчаянии обливалась слезами, а Уралов, стиснув зубы, метался из угла в угол, не находя себе места, - душу ему разрывал Аленкин мучительный крик. Воин, солдат, он не признавал раньше нежных ласковых слов, нередко посмеивался над Галей, а тут и сам научился,

- Ну, что болит у тебя, доченька, что? - припадал он к ребенку. - Животик? Головка? Скажи! Ну, покажи, где болит?

А дочурка только смотрит на него глазенками, затуманившимися от боли, ранит его своим криком: помоги! Ты же сильный, а я беспомощна! Вас много, взрослых, а я одна...

Только под утро, когда всходит солнце, Аленка перестает плакать, успокаивается, а немного поспав, расцветает улыбкой. И так день за днем, ночь за ночью: днем успокоится, а только наступит ночь - ребенок в плач, даже синеет, заходится от крика.

Стал привозить Уралов из города врачей, лучших специалистов: все осматривают, а ничего особенного не находят, поставить диагноз не могут. Это, говорят, что-то такое случайное, временное, а так ребенок здоров. Чтобы как-нибудь развлечь дочку, Уралов купил в военторге аккордеон, дорогой, роскошный, хотя играть на нем совсем не умел. Учился теперь, упорно упражнялся ночами, старательно растягивал эту чертову кожу, а когда уставал, в полном изнеможении швырял инструмент в угол, отстранял от девочки опухшую от слез жену, сам наклонялся над крохотным тельцем, боровшимся за жизнь, и молча принимал на себя ее боль, ее крик, хватающий за душу дочкин плач. В одну из таких ночей, доведенный беспрестанным криком ребенка до беспамятства, Уралов бросился к машине, завел и помчался в совхоз к Чабанихе - незадолго до того он слышал, что есть там такая бабка Чабаниха, мать капитана, которая травами лечит, - народная медицина и все такое... Где она живет, точно он не знал, только приблизительно представлял приметы, поэтому жадно разглядывал иероглифы телевизионных антенн над домами, искал металлическую вышку - по этим иероглифам да по вышке и разыскал он Чабанихину хату. Забарабанил в окно, старуха появилась на пороге, как призрак, как видение прошлого: растрепанная, скуластая, губы сжаты, под нахмуренными бровями - ямы глаз... Колдовское непроницаемое лицо Пифии, Сивиллы, но оно как раз чем-то внушало доверие: эта поможет, эта спасет! Как горячо он ее умолял - та поначалу упрямилась, говорила, что давно уже перестала этим заниматься.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: