Улыбаясь, она ответила:
- Вот я скажу ему, про что ты спрашиваешь меня. Идет... Гурочку-то он выследил...
И отскочила к печке.
Никифорыч принес бутылку водки, варенья, хлеба. Сели пить чай. Марина, сидя рядом со мною, подчеркнуто ласково угощала меня, заглядывая в лицо мое здоровым глазом, а супруг ее внушал мне:
- Незримая эта нить - в сердцах, в костях, ну-ко - вытрави, выдери ее? Царь народу - Бог.
И неожиданно спросил:
- Ты, вот, начитан в книгах, Евангелие читал? Ну, как, по-твоему все верно там?
- Не знаю.
- По-моему - приписано лишнее. И - не мало. Например - на счет нищих: блаженны нищие, - чем же это блаженны они? Зря немножко сказано. И вообще - насчет бедных много непонятного. Надо различать: бедного от обедневшего. Беден - значит - плох. А кто обеднел - он несчастлив, может быть. Так надо рассуждать. Это - лучше.
- Почему?
Он, пытливо глядя на меня, помолчал, а потом заговорил отчетливо и веско, видимо - очень продуманные мысли.
- Жалости много в Евангелии, а жалость - вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым, - слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые - на шее у них сидят. Вот чем заняться надо - этим. Передумать надо многое. Надо понять - жизнь давно отвернулась от Евангелия, у нее свой ход. Вот, видишь - из чего Плетнев пропал? Из-за жалости. Нищим подаем, а студенты пропадают. Где здесь разум, а?
Впервые слышал я эти мысли в такой резкой форме, хотя и раньше сталкивался с ними, - они более живучи и шире распространены, чем принято думать. Лет через семь, читая о Ницше, я очень ярко вспомнил философию казанского городового. Скажу кстати: редко встречались мне в книгах мысли, которых я не слышал раньше, в жизни.
А старый "ловец человеков" все говорил, постукивая в такт словам пальцами по краю подноса. Сухое лицо его строго нахмурилось, но смотрел он не на меня, а в медное зеркало ярко вычищенного самовара.
- Итти пора тебе, - дважды напоминала ему жена, он не отвечал ей, нанизывал слово за словом на стержень своей мысли, - и вдруг она, неуловимо для меня, потекла по новому пути.
- Ты - парень не глупый, грамотен, разве пристало тебе булочником быть? Ты мог бы не меньше деньги заработать и другой службой Государеву Царству...
Слушая его, я думал, как предупредить незнакомых мне людей на Рыбнорядской улице, о том, что Никифорыч следит за ними? Там, в номерах, жил недавно возвратившийся из ссылки - из Ялуторовска - Сергей Сомов, человек, о котором мне рассказывали много интересного.
- Умные люди должны жить кучей, как, примерно, пчелы в улье, или осы в гнездах. Государево Царство...
- Гляди - девять часов, - сказала женщина.
- Чорт!
Никифорыч встал, застегивая мундир.
- Ну, ничего, на извозчике поеду. Прощай, брат! Заходи, не стесняйся.
Уходя из будки, я твердо сказал себе, что уже никогда больше не приду в "гости" к Никифорычу - отталкивал меня старик, хотя и был интересен. Его слова о вреде жалости очень взволновали и крепко въелись мне в память. Я чувствовал в них какую-то правду, но было досадно, что источник ее - полицейский.
Споры на эту тему были нередки, один из них особенно жестоко взволновало меня.
В городе явился "толстовец", - первый, которого я встретил, - высокий, жилистый человек, смуглолицый, с черной бородой козла и толстыми губами негра. Сутулясь, он смотрел в землю, но порою, резким движением вскидывал лысоватую голову и обжигал страстным блеском темных, влажных глаз, - что-то ненавидящее горело в его остром взгляде. Беседовали в квартире одного из профессоров, было много молодежи и между нею - тоненький, изящный попик, магистр богословия, в черной, шелковой рясе, - она очень выгодно оттеняла его бледное, красивое лицо, освещенное сухонькой улыбкой серых, холодных глаз.
Толстовец долго говорил о вечной непоколебимости великих истин Евангелия; голос у него был глуховатый, фразы короткие, но слова звучали резко, в них чувствовалась сила искренней веры, он сопровождал их однообразным, как бы подсекающим жестом волосатой левой руки, а правую держал в кармане.
- Актер, - шептали в углу, рядом со мною.
- Очень театрален, да...
А я незадолго перед этим прочитал книгу - кажется Дрепэра - о борьбе католицизма против науки, и мне казалось, что это говорит один из тех, яростно верующих во спасение мира силою любви, которые готовы, из милосердия к людям, резать их и жечь на кострах.
Он был одет в белую рубаху с широкими рукавами и какой-то серенький, старый халатик поверх ее, - это тоже отделяло его от всех. В конце проповеди своей он вскричал:
- Итак - со Христом вы или с Дарвином?
Он бросил этот вопрос, точно камень, в угол, где тесно сидела молодежь и откуда на него со страхом и восторгом смотрели глаза юношей и девушек. Речь его, видимо, очень поразила всех - люди молчали, задумчиво опустив головы. Он обвел всех горящим взглядом и строго добавил:
- Только фарисеи могут пытаться соединить эти два непримиримых начала и, соединяя их, постыдно лгут сами себе, развращают ложью людей...
Встал попик, аккуратно откинул рукава рясы и заговорил плавно, с ядовитой вежливостью и снисходительной усмешкой:
- Вы, очевидно, придерживаетесь вульгарного мнения о фарисеях, оно же суть не токмо грубо, но и насквозь ошибочно...
К великому изумлению моему он стал доказывать, что фарисеи были подлинными и честными хранителями заветов иудейского народа и что народ всегда шел с ними против его врагов.
- Читайте, например, Иосифа Флавия...
Вскочив на ноги и подсекая Флавия широким, уничтожающим жестом, толстовец закричал:
- Народы и ныне идут с врагами своими против друзей, народы не по своей воле идут, - их гонят, насилуют. Что мне ваш Флавий?
Попик и другие разодрали основную тему спора на мельчайшие частицы, и она исчезла.
- Истина, это - любовь! - восклицал толстовец, а глаза его сверкали ненавистью и презрением.
Я чувствовал себя опьяненным словами, не улавливал мысли в них, земля подо мною качалась в словесном вихре, и часто я с отчаянием думал, что нет на земле человека глупее и бездарнее меня.
А толстовец, отирая пот с багрового лица, свирепо закричал:
- Выбросьте Евангелие, забудьте о нем, чтоб не лгать! Распните Христа вторично, это - честнее!
Предо мною стеной встал вопрос: как же? Если жизнь - непрерывная борьба за счастье на земле, - милосердие и любовь должны только мешать успеху борьбы?
Я узнал фамилию толстовца - Клопский, узнал, где он живет и на другой день вечером явился к нему. Жил он в доме двух девушек помещиц, с ними он и сидел в саду за столом, в тени огромной старой липы. Одетый в белые штаны и такую же рубаху, расстегнутую на темной волосатой груди, длинный, угловатый, сухой, - он очень хорошо отвечал моему представлению о бездомном апостоле, проповеднике истины.
Он черпал серебряною ложкой из тарелки малину с молоком, вкусно глотал, чмокая толстыми губами, и после каждого глотка сдувал белые капельки с редких усов кота. Прислуживая ему, одна девушка стояла у стола, другая - прислонилась к стволу липы, сложив руки на груди, мечтательно глядя в пыльное, жаркое небо. Обе они были одеты в легкие платья сиреневого цвета и почти неразличимо похожи одна на другую.
Он говорил со мною ласково и охотно о творческой силе любви, о том, что надо развивать в своей душе это чувство, единственно способное "связать человека с духом мира" - с любовью, распыленной повсюду в жизни.
- Только этим можно связать человека. Не любя - невозможно понять жизнь. Те же, которые говорят: закон жизни - борьба, это - слепые души, обреченные на гибель. Огонь непобедим огнем, так и зло непобедимо силою зла.
Но когда девушки ушли, обняв друг друга, в глубину сада, к дому, человек этот, глядя вслед им прищуренными глазами, спросил: