Вижу – меркнет Божья вера, тьма полночная растет,
Вижу – льется кровь невинных, брат на брата восстает.
Что же делать мне? Бороться и неправду обличать,
Иль, скрываясь от гонений, покориться и молчать?
Жаль мне Марковны и деток, жаль мне светиков моих:
Как их бросить без защиты; горько, страшно мне за них!
И сидел в немом раздумье я, поникнув головой.
Но жена ко мне подходит, тихо молвит: «Что с тобой?
Отчего ты так кручинен?» – «Дорогая, жаль мне вас!
Чует сердце: я погибну, близок мой последний час.
На кого тебя оставлю?..» С нежной ласкою в очах —
«Что ты, Бог с тобой, Петрович, – молвит, – там, на небесах
Есть у нас Ходатай вечный, ты же – бренный человек.
Он – Заступник вдов и сирот, не покинет нас вовек.
Будь же весел и спокоен, нас в молитвах поминай,
Еретическую блудню пред народом обличай.
Встань, родимый, что тут думать, встань, поди скорей во храм,
Проповедуй слово Божье!» Я упал к ее ногам,
Говорить не мог, но молча поклонился до земли,
И в тот миг у нас обоих слезы чудные текли.
Встал я мощный и готовый на последний грозный бой.
Где ж они, враги Господни, жажду битвы я святой.
За Христа – в огонь и пытку! Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать!
Смерть пришла... Сегодня утром пред народом поведут
На костер меня, расстригу, и с проклятьями сожгут.
Но звучит мне чей-то голос, и зовет он в тишине:
«Аввакумушка мой бедный, ты устал, приди ко Мне!»
Дай мне, Боже, хоть последний уголок в святом раю,
Только б видеть милых деток, видеть Марковну мою.
Потрудился я для правды, не берег последних сил:
Тридцать лет, Никониане, я жестоко вас бранил.
Если чем-нибудь обидел, – вы простите дураку:
Ведь и мне пришлось не мало натерпеться, старику...
Вы простите, не сердитесь, – все мы братья о Христе,
И за всех нас, злых и добрых, умирал Он на Кресте.
Так возлюбим же друг друга, – вот последний мой завет:
Все в любви – закон и вера... Выше заповеди нет.
В последнем круге ада перед нами
Во мгле поверхность озера блистала
Под ледяными твердыми слоями.
На эти льды безвредно бы упала,
Как пyx, громада каменной вершины,
Не раздробив их вечного кристалла.
И как лягушки, вынырнув из тины,
Среди болот виднеются порою, —
Так в озере той сумрачной долины
Бесчисленные грешники толпою,
Согнувшиеся, голые сидели
Под ледяной, прозрачною корою.
От холода их губы посинели,
И слезы на ланитах замерзали,
И не было кровинки в бледном теле.
Их мутный взор поник в такой печали,
Что мысль моя от страха цепенеет,
Когда я вспомню, как они дрожали, —
И солнца луч с тех пор меня не греет.
И вот земная ось уж недалеко:
Скользит нога, в лицо мне стужей веет...
Тогда увидел я во мгле глубоко
Двух грешников: безумьем пораженный,
Один схватил другого и жестоко
Впился зубами в череп раздробленный,
И грыз его, и вытекал струями
Из черной раны мозг окровавленный.
И я спросил дрожащими устами,
Кого он пожирает; подымая
Свой обагренный лик и волосами
Несчастной жертвы губы вытирая,
Он отвечал: «Я призрак Уголино,
А эта тень – Руджьер; земля родная
Злодея прокляла... Он был причиной
Всех мук моих: он заточил в оковы
Меня с детьми, гонимого судьбиной.
Тюремный свод давил, как гроб свинцовый;
Сквозь щель его не раз на тверди ясной
Я видел, как рождался месяц новый —
Когда тот сон приснился мне ужасный:
Собаки волка старого травили;
Руджьер их плетью гнал, и зверь несчастный
С толпой волчат своих по серой пыли
Влачил кровавый след, и он свалился,
И гончие клыки в него вонзили.
Услышав плач детей, я пробудился:
Во сне, полны предчувственной тоскою,
Они молили хлеба, и теснился
Мне в грудь невольный ужас пред бедою.
Ужель в тебе нет искры сожаленья?
О, если ты не плачешь надо мною,
Над чем же плачешь ты!.. Среди томленья
Тот час, когда нам пищу приносили,
Давно прошел; ни звука, ни движенья...
В немых стенах – все тихо, как в могиле.
Вдруг тяжкий молот грянул за дверями...
Я понял все: то вход тюрьмы забили.
И пристально безумными очами
Взглянул я на детей, передо мною
Они рыдали тихими слезами.
Но я молчал, поникнув головою;
Мой Анзельмуччио мне с лаской милой
Шептал: «О, как ты смотришь, что с тобою?..»
Но я молчал, и мне так тяжко было,
Что я не мог ни плакать, ни молиться,
Так первый день прошел, и наступило
Второе утро: кроткая денница
Блеснула вновь, и в трепетном мерцанье
Узнав их бледные, худые лица,
Я руки грыз, чтоб заглушить страданье.
Но дети кинулись ко мне, рыдая,
И я затих. Мы провели в молчанье
Еще два дня... Земля, земля немая,
О, для чего ты нас не поглотила!..
К ногам моим упал, ослабевая,
Мой бедный Гаддо, простонав уныло:
«Отец, о, где ты, сжалься надо мною!..»
И смерть его мученья прекратила.
Как сын за сыном падал чередою,
Я видел сам своими же очами,
И вот один, один под вечной мглою
Над мертвыми, холодными телами —
Я звал детей; потом в изнеможенье
Я ощупью, бессильными руками,
Когда н глазах уже померкло зренье,
Искал их трупов, ужасом томимый,
Но голод, голод победил мученье!..»
И он умолк, и вновь, неутомимый,
Схватил зубами череп в дикой злости
И грыз его, палач неумолимый:
Так алчный пес грызет и гложет кости.