Жермэна смотрит на него своими красивыми, ярко синими глазами, ясными и ласковыми. Она — была бы совершенно уверена в том, что любит его, если бы знала как следует, что понимают другие женщины под словом страсть, или, вернее, если бы лучше знакома была со степенью, до какой способна у нее дойти любовь. Гюро, несомненно, не внушает ей чувства сколько-нибудь похожего на страсть, которая описывается в книгах. И все же она видит в нем какую-то красоту. Лицо у него, пожалуй, немного помято, немного дрябло, несколько пепельного цвета. Но глаза — нежные и умные, когда он смотрит на нее и занят ею; полные блеска и силы, когда он рисует себе борьбу; а главное — с очаровательным серым оттенком, по сравнению с которым ей кажется очень жесткой синева ее собственных глаз. Рот у него всегда в движении, чуть-чуть надменный, иронический; тембр и переливы его голоса почти всегда приятны ей. Жаль, что он бреется не слишком гладко. Волосы его преждевременно седеют. Но седина ему идет. Когда-нибудь Жермэна заставит его сбрить эти усы, — они вульгарны, они ничего не выражают. Совершенно бритый, выбритый чисто, он будет похож на аристократа старого режима. Захоти он только, у него было бы даже красивое актерское лицо. Она его отлично представляет себе в некоторых ролях классического репертуара. Наконец, он очень умен. Жермэна довольно неравнодушна к уму в мужчине.
Только что он рассказывал ей о своих заботах в связи с нефтяным делом. Ей бы очень хотелось поделиться с ним собственными тревогами в связи с сахарным делом. Но она не решается. Либо он будет смеяться над ней, либо сердиться. Он, может быть, скажет: «Моя любовница не имеет права спекулировать. Чего бы только не выдумали люди, если бы это стало известно. А все становится известным в конце концов. Твои двадцать тонн превратились бы в двадцать тысяч тонн. Было бы ясно как день, что я спекулирую при твоем посредстве, что я выхватываю кусок сахару из чашки кофе у бедняка и сироты. Хорош бы я был потом, выступая против нефтяных магнатов».
Жермэна вообще одобряет щепетильность Гюро, соглашаясь с тем, что это качество может быть полезным для его карьеры. Лично она мало склонна понимать идеальные мотивы поведения; и в глубине души она не верит, что они могут первенствовать у кого бы то ни было. Но каждый выбирает себе стиль и определенные позы. А затем приличие и даже интерес побуждают его сохранять им верность. Если, например, общественный деятель основал свою репутацию на преданности высоким идеалам, то с его стороны было бы так же рискованно сделаться циничным спекулянтом, как со стороны знаменитого актера — переменить амплуа. К тому же нравственное изящество входит известной долей в кокетство некоторых мужчин перед любимыми женщинами. Как женщина старается быть красивой, чтобы нравиться, так и мужчина старается быть удивительным. Женщина, которую он любит, должна соглашаться на эту игру. Относиться к ней скептически, уличать своего любовника в известных слабостях или противоречиях — это со стороны женщины такая же бестактность, такая же излишне жестокая правдивость, как со стороны мужчины — говорить своей любовнице об ее морщинах или двойном подбородке.
В этот момент Жермэна думает о прочитанных утром новостях. Ее удивляет, что Гюро еще не коснулся их в разговоре. Вероятно, дело с нефтью заслонило от него европейские события.
— Но не боишься ли ты, что твой запрос о нефти пройдет незамеченным из-за этих восточных событий?
Он задумывается немного, прежде чем ответить: в соображении Жермэны он находит присущий ей вообще здравый смысл. Ему любопытно констатировать, что, сознавая в качестве частного лица все значение этих событий, он избегает, как фигура политическая, преувеличивать его.
— Нет, — говорит он наконец, — не думаю.
— Почему? Потому что в действительности положение не так уж серьезно?
— Не потому.
— Я хочу сказать — для нас, французов, не серьезно?
— О, для нас оно очень серьезно.
— В самом деле?
— Положения серьезнее быть не может.
Он опрокидывает еще одну рюмку коньяку. Любуется округлыми отсветами на мебели. Настроение у него превосходное, голова работает отлично. Нигде не чувствовал бы он себя так хорошо, как здесь, при обсуждении событий. Они представляются ему издали в красивом освещении и своего рода исторической перспективе. Словно он находится в XVIII веке, в сияющей зале гостиницы, в кругу друзей-философов и красивых женщин, беседуя с ними о современных бедствиях и грозящих опасностях. Он повторяет:
— Не может быть серьезнее положения. Несмотря на видимое спокойствие, вполне возможно, что через три недели вспыхнет европейская война, включая Францию…
— Но если так…
— Я говорю, что это не слишком вероятно, но возможно. Отчего? Оттого, что в Европе создалась такая система, одновременно с ведома и без ведома всех участников, — я хочу сказать, что все они могли бы это заметить, но почти никто не заметил, — такая система, что достаточно какого-нибудь безрассудного поступка со стороны главы черногорских бандитов, чтобы все мы скатились в бездонную катастрофу, какая бы партия ни стояла у власти во Франции. И нам бы даже не пришлось колебаться. Но даже Жорес не решается это высказать. Он предпочитает жалеть турок.
Он опять задумывается. Вспоминает вскользь молодого идеалиста-чиновника, автора докладной записки о нефти. И отчасти по его адресу прибавляет:
— В этом одна из тайн политики, в том смысле, в каком говорят о тайнах науки. Почему такой человек, как я, не горит желанием поднять по этому поводу тревогу, забыв про свой запрос о нефти, который отлично может подождать? Почему хотя бы не пишет он сегодня Клемансо, что не время теперь для поездки к Варским избирателям, что надо в самом срочном порядке созвать палаты. А? Почему?
— Когда возобновляется сессия?
— Называют тринадцатое октября. За эту неделю все может взлететь на воздух. Так почему же? Потому, что европейское положение может быть грозным при отсутствии соответствующего ему парламентского положения. Никакой игры нельзя разыграть. Разумеется, кто-нибудь может подняться на трибуну, договорившись с правительством, чтобы вызвать Пишона или Клемансо на успокоительное заявление (если уже не поздно). Я такими пустяками не занимаюсь. А иначе… Напасть на кого?… На что?… Будь у нас министр правой или просто фигура вроде Делькассе на набережной д'Орсэ… куда ни шло. Но Пишон? Пишон мне скажет: «Чего вы хотите от меня?» И если хочешь знать, вопрос слишком сложен. Надо было бы обрушиться на всю европейскую дипломатию за последние тридцать лет. Когда выступаешь в таком процессе, люди слушают тебя, если ты говоришь хорошо, но так же, как слушали бы проповедь Боссюэта о неустойчивости дел человеческих. Жорес снискал себе раз-другой успех такого рода. Но не такими средствами можно опрокинуть правительство. Наоборот. Морально ты будешь занесен на черную доску мрачных субъектов, не годящихся, как они говорят, в государственные деятели. Да и сам Жорес, если бы когда-нибудь, вследствие восстановления блока или другой комбинации, его убедили взять министерский портфель, а именно портфель иностранных дел, ничего другого не мог бы делать, как прикрывать своей толстой фигурой, заглушать своим голосом неумолимое функционирование машины.
Жермэна легко следила за этими рассуждениями. В подробностях она представляла себе вещи не так ясно, как Гюро, для которого они составляли повседневную жизнь. Но все, что касалось ловкости, такта, личных интересов или тщеславия, инстинкт позволял ей понимать с полуслова. Гюро едва ли даже не становился ей от этого дороже. Она испытывала чувство почти супружеской солидарности с ним.
Один был только момент, когда она сделалась рассеянной. Гюро пристально посмотрел ей в глаза, она тоже уставилась в него и отдалась дурманящему скрещению взглядов. Но тогда Гюро перевел глаза на ее плечи и грудь. Она снова начала слушать и понимать его речь, в то же время ощущая его желание. Рада она была и своему кимоно, такому новому, что удовольствие носить его было еще совершенно свежим, и помогавшему поддерживать завтрак в атмосфере плотской любви.