– Сам с усам, лихо, нос не оброс. Где – и молчи, а где и попищи… У себя я в келье; с тобою, почитай, что с самим собою… Э-эх, жаль, силы мало… Песню бы завел новую. Лежал я вот, жаром меня палило… А песня такая раздольная, прохладная из души потекла… вот ровно бы Волга-река разлилась! Про нее и песню стал складывать… Хочешь, так тебе ее… полуголосом… «Ка-ак…» Нет, силы мало… Ишь, ровно петушок молодой, заверещал гласом-то! Потом уж, как оздоровею совсем… А что у нас слыхать? Умер царь?
– Что ты? Господь с тобою! Да нешто… Да с чего?
– С хвори со своей с тяжкой… А то – и с Годунова, с его любви да ласки родственной… Который день я лежу? Постои… Шестой уж… Да! Да молчал больше… От жару, слышь, сказывали, только и бормотал, нес околесицу… А теперь – хочу время наверстать… Говорю, кажись, толком… Не сбагрил еще шурина добрый боярин, Борис Федорыч? Треклятый… Не забуду ему, как по его приказу, лет с десяток назад, – выпороли меня его разбойники, челядь буйная… Дороги ему скоро не уступил, с дарами ехал… У-ух, Ирод! Что же он, дает еще дышать государю милому? Святому молитвеннику московскому? Али уж капут? Говори…
– Жив еще государь. Лучше ему, слышал я нынче наверху, у владыки в покоях.
– Лучше? Ну, значит, скоро хуже буде… Это уж так… Не зря в Москву вся родня годуновская собрана… Полки в Кремле и кругом стоят такие, которые ему в защиту… Посулы сыпать стал, так и возом не увезешь… За день до хвори до моей… слыхал я… от келейника от владычного… Приятели мы… Толковал Борис с самим… с патриархом… И бает: «Всем повестить надо, не дам церкви в обиду; монастыри – приукрашать надо, а не земли от них отнимать, крестьян отписывать! Божье брать негоже!» Видишь, куды гнет! По примеру по Иванову – надоумил он же царя: поубавить бы дармоедам земель для рабочих… А как на дыбы поднялись обители, он и подыгрываться стал. Может, для того и отбирать начал, чтобы после дать да повеличаться: какой-де я, мол, доброхот вам! И хитрый, Годун этот… Не дай Бог тебе с ним столкнуться… Бояр всех – кого запугал, кого задарил, кого – посулами обошел. Помяни мое слово: скоро его дума старая сбудется: царем у нас сядет сам Борис свет Федорович! Годунов, мурза татарский родом, Ирод по прозванию, который детей кровь неповинную проливать приказывал… Увидишь…
Димитрий хотел было сказать, возразить что-то… Но напоминание об углицком злодействе, об умерщвлении Годуновым малютки Евдокии Ливонской, которое было известно многим, – остановило Митю.
В самом деле, не случайно же, не без затаенных целей приказал Годунов совершить целый ряд убийств и казней… Все говорят, все это знают… Люди почтенные, надежные… Любит сирота веселого Юшку-диакона. Но уважать не может этого скорее гусляра самовольного, чем инока честного… Но все толкуют заодно.
– Что? Не поешь «аллилуйя»! Не творишь молитвы, не тянешь акафисты! Уж это, чтобы про Бориску кто слово доброе зря молвил, – кажись, не бывает этого… А все же придется ему крест целовать… Чует моя душенька… Да нет… я сбегу лучше, а не стану… Ироду… кровопийце… детоеду окаянному… Тьфу!
Больной даже плюнул от раздражения и гадливости.
Эти чувства многие разделяли с иноком в то время.
Сирота сидел, смотрел на ярко озаренное луной узкое окно и почти уже не слышал, как продолжал браниться и толковать о деяниях Годунова ненавидящий его инок.
Много таких же рассказов слышал сирота во время странствий по Руси и здесь, на Москве. И больнее всего казалось юноше слышать общий припев:
– А все же, опричь правителя, некому и землей править…
Да так ли это?
– Слушай, ты лучше меня, брат Юша, знаешь Москву, бояр и воевод всех. Неужто нет ни одного, чтобы мог с ним потягаться? Земле помог бы… Стыда чтобы не было, если душегуб, грешник такой, венца похититель, – государем станет…
– Бояры? Воеводы, князья? Ха-ха-ха! Чего захотел, приезжий ты, сейчас видимо! Есть дельцы у нас: дьяки думные да приказные, старые: Щелкалов Василий… Андрей и поумнее был, да стар больно, отошел… Гляди, и сам в обитель сядет… Ступин есть, тоже роду невысокого… Иные там… Лядящий их знает, как их тамо… Все – чернота, умом да горбом выперлись, без роду без племени. Нешто можно таким на царстве быть. Они и так служат. А бояры, князья?! Что выше, то хуже! Мстиславский – тряпка, бабий подол, не боярин… Фур-р-рть, фыр-р-рть… Сюды-туды, никуды. Вот и весь он… Шуйские – сумы переметные. Им бы урвать кусок да к себе в вотчины свезти. Царского корня, да мелко плавают… Духу в их мало… Придет пора, что некому будет, тогда и они вперед выйдут… А пока где свалкой пахнет, их не вызовешь… Могильники они: любят хоронить, приходить да остатки собирать… Там – Бельский? Его сторожит Годунов. Сослан был… Теперь – снова призван… А там – опять в дыру, за приставы… Терпит поруганье князь, – значит, и не будет из него ничего. Такому не носить шапки Мономаховой… Есть тут хорошая фигура. Пристали бы ему уборы царские… Да тих, осторожен больно, мало резвости.
– Ты про кого? Про Романова?
– Во-во, про Никиту Федорыча… И любят его все… Вон шведы, мастера-портные, коли похвалить стан кого надо, и то толкуют: «Второй Федор Никитыч у нас…» Видишь… А это – дело немалое… Да стеснил их тоже Годун. Ровно коршун, над всем родом вьется. Стоит им пикнуть, голос подать, руку к бармам протянуть, – отхватит и с плечиком, уж ты верь моему слову… Знаю я всю здешнюю братию: и святых, и грешных, и Годуновых кромешных! Недарма он на Малютиной на доченьке женат… Много она ему делов понаделала, много пива наварила, много душ на тот свет убрать помогла, ведьма лютая. Чаровница она. От ее от наговоров и снадобий так головою стал скорбен государь… При покойном царе был он не больно боек, да все же пояснее глядел… А ныне… Эх! Она же, сказывают, с бабкой царицыной стакнулась… Как время пришло царице Ирине, – они на всякий случай девчонку у нищенки украли малую, двух-трехдневную. А царице Ирине – сына вовсе Бог послал… Они сына-то унесли… куда-то отдали… Задушить приказали… А царю с царицею – нищенкину дочку подкинули… Мол, не дал Господь наследника!
– Да неужто? Грех какой…
– Грех! Кому грех, а Годунову – смех… А ныне, слыхал, жив, остался царевич-то Иринин… Не поднялась рука у конюха, которому «убрать» дате приказано было… И сдал он его чете одной. Та чета далеко съехала… А царевич у них растет… поры дожидается, возрасту своего… Отпоет он тогда обидчику людскому, хищнику царскому! За всех воздаст… Только каково глотать Иуде, сладко будет? Доживу ли, увижу ли?
При мысли, что когда-нибудь может совершиться возмездие и поруганная справедливость, злодеем задавленная правда, узнает наконец миг торжества, – при одной мысли этой инок залился довольным, тихим смехом…
Тут от усталости и волнения диакон сразу почувствовал, что глаза его тяжелеют. Он закрыл их – и мгновенно заснул.
А сирота долго еще сидел и думал обо всем, что слышал сейчас от пронырливого, всеведущего инока… Думал о, может быть, и не существующем царевиче, о сыне Ирины… Шептал:
– Вот хорошо бы было… Вырос бы… Пришел бы, сказал, кто он! И покарал злодея… Радость принес бы всем несчастным, обиженным! Как хорошо быть на месте этого несбыточного, но желанного царевича! Вот если бы он это, Митя?
Тут светлые круги и точки стали носиться перед глазами юноши…
Так долго грезил он о том, о чем грезили многие, молодые и старые, в эту тяжелую пору, наставшую для Руси.
Когда Димитрий вернулся к Паисию с известием о больном, старец весь был погружен в какую-то работу.
Своим старинным, твердым, сжатым почерком выводил он на листке строку за строкою. И горели оживлением глаза инока, как будто он вел живую, горячую беседу с другом, подобно сироте с Григорием, а не выводил ровные черные строки на гладкой, холодной поверхности чистого листка.
Выслушав юношу, инок благословил его на сон грядущий, а сам еще долго сидел и писал. Потом свернул свою работу и спрятал на самое дно ящика, в котором хранились у старца разные книги, отпечатанные недавно и рукописные, как водилось по старине.