Терлик на Иване горит-переливается, жемчугами убран по борту, лалами индийскими и шнурами с кистями золотыми. Шапочка невысокая, соболем опушенная, вся камнями самоцветными разубрана, а посредине, где дрожит-горит султанчик из перьев дорогих, у райской птицы снятых, бриллиантиками осыпанных, там внизу, на темном фоне меха огнем пурпурным сверкает редкий рубин. Рубашечка шелку самого лучшего из-под коротких рукавов терлика да на вороте выглядывает.
Из-под длинных пол терлика видны мягкие, разными узорами тисненные сапожки сафьяна турецкого, с медными подковками на каблучках.
И так бойко выстукивает малолетний царь этими подковками, ведя гостя по сеням и переходам в палату разубранную, где ждет их великая княгиня Елена.
У последних дверей приостановились все.
Двери распахнулись, приподнялись тяжелые ковры. Иван первый прошел и занял свое место по левой руке от трона матери, стоящего среди горницы, у задней стены ее. Для «береженья» по бокам князя два боярина с оружием стоят. И рынды тут же. У самого сиденья великой княгини и князя стоят боярыни, разряженные, в киках дорогих, причем жемчужные сетки-поднизи ниспадают до самых бровей, черно-начерно подведенных. И глаза у всех подведены, и щеки густо, явственно нарумянены по обычаю. А толстый слой белил покрывает все лицо и открытую часть шеи у всех: у старых и молодых, у красивых и безобразных.
Сквозь ниспадающие складки полупрозрачной, опущенной фаты грубо намалеванными, не живыми выглядят женские лица.
По стенам, на лавках, по чинам, сообразно знатности рода своего уселись бояре, думцы, дети боярские, дьяки служилые.
Приставы посольские, приказные и другие – тоже здесь, поодаль стоят. Совсем как на приеме большом у великого князя. Полную почесть будущему союзнику и хану казанскому пожелала великая княгиня оказать по совету боярскому. И темные, загорелые лица мужчин представляют удивительно сильный контраст с намалеванными лицами боярынь, стоящих словно ряд раскрашенных буддийских изваяний.
Медленно передвигая толстыми ногами своими, обутыми в мягкие чувяки, подошел хан Шигалей и остановился шагах в трех-четырех от царского места. Вот осторожно стал он склоняться на колени, чтобы бить челом Елене, как полагается. Видно, что непривычно и тяжело самовластному хану проделывать это, да ничего не поможет: сила солому ломит.
Поднявшись после земного поклона с помощью двух приставов, он отер свое потное, побагровелое от усилий лицо и огляделся немного.
Два советника ханских, быстро и ловко проделав земное метание, стояли сзади, отступя шагов на пять и сложа руки на груди. Лица бесстрастные, словно окаменевшие.
Десятки взоров устремлены на хана. Ждут, что он говорить начнет. Дьяк приготовил прибор свой: писать собирается, в большую царскую книгу внесет все, что сказано и сделано будет в этот знаменательный день.
Жарко в палате, хотя и велика она, особенно по сравнению с покоями казанского и касимовского ханских дворцов.
Люстры медные, чеканенные, вроде паникадил церковных, висят с полусводов и сверкают огнями зажженных восковых, в разные цвета окрашенных свечей.
Лампады, словно звездочки, теплятся в переднем углу перед божницей, заставленной темными ликами святых в золотых, серебряных или бархатных окладах. Последние – сплошь залиты, ушиты и жемчугами, и алмазами, и каменьями-самоцветами.
«Богата Москва! – думает татарин. – Вон на стену какие тысячи навешаны!.. Сильна Москва! Я, хан, потомок царей Золотой Орды, могучих на свете владык, должен вот женщине, литвинке полоненной в ноги кланяться! Когда у нас каждый правоверный только встанет утром и Аллаха благодарит: «Велик Аллах, что не создал меня женщиной!..» Да, плохие времена пришли…»
И, думая в душе все это, раскрывает хан Шигалей свои толстые, полуотвислые губы и мягким, льстивым голосом начинает говорить давно заученную, покорную речь свою.
Пристав Посольского приказа переводит слова хана, дьяк их записывает.
Почти то же повторяет татарин, что месяц тому назад, стоя вдобавок на коленях, говорил он вот этому семилетнему ребенку, в котором сейчас олицетворена вся мощь великого Московского царства.
Вот что говорит Шигалей:
– Государыня, великая княгиня Елена! Взял меня государь мой, князь Василий Иванович, молодого, пожаловал меня, вскормил, как детинку малого…
– Как щенка! – переводит усердный пристав.
Оба советника, стоявшие за ханом, да и сам он, поняли унизительную неточность перевода и бровью даже не повели.
Первые два стоят совсем как живые изваяния. Хан тягуче, бесстрастным и сладким голосом дальше речь говорит. Все трое думают:
«Потешайтесь, гяуры! Величайте себя, унижайте ислам! Будет и на нашей улице праздник!..»
И дальше говорит Шигалей, претендент на корону казанскую:
– Жалованьем меня своим великим князь пожаловал, как отец сына, и на Казани меня царем посадил, подмогу давал и казной и силой ратного. Но, по грехам моим, в Казани пришла в князьях и людях казанских несогласица. Меня с Казани сослали, и я сызнова к государю моему на Москву пришел, молодой и маломощный; государь меня снова пожаловал, города давал в своей земле. А я грехом своим ему изменил и во всех своих делах перед государем провинился гордостным своим умом и лукавым помыслом! Тогда бог Аллах всемогущий меня выдал, и государь князь Василий Иванович меня за мое преступление наказал! Опалу свою положил, смиряя меня. А теперь вы, государи мои, великий князь да княгиня-государыня, меня, слугу своего…
– Холопа своего! – опять умышленно неточно переводит усердный пристав…
– Слугу своего, – продолжает хан, – пожаловали, проступку мою мне отдали; меня, слугу своего, пощадили и очи свои государские дали мне видеть. А я, слуга ваш, как вам теперь клятву даю, так по этой своей присяге до смерти своей крепко хочу стоять и умереть за Баше государское жалованье, как брат мой Джан-Али умер, чтобы вины все свои загладить!
И, положив руку на свиток Корана, который поднесли хану оба советника, Шигалей громко произнес формулу присяги.
– Присягнул татарин, може, не соврет? – шепнул Морозов князю Александру Горбатому-Суздальскому.