-- Понимаешь,-- объясняю я,-- меня не любит чайник.
-- Кто? Это который вчера приходил? Чего это вы орали?
-- Чайник, Петрович. Который вот он здесь стоит. Вот этот, латуиный.
-- А я думаю, чего они орут? Наверно, деньги завелись. Дай, думаю, зайду. Пора за квартиру платить.
-- У меня с ним странные, очень напряженные отношения,-жалуюсь я.-- Он постоянно следит за мной, требует, чтобы я его беспрерывно кипятил. А я не могу, пойми! Есть же и другие дела.
-- И колбаса осталась, -- удивляется Петрович, глядя на стол, не убранный с вечера.-- До двух часов орали! Я уж думаю, как бы друг друга не зарезали.
Я включаю плитку, и чайник сразу начинает гнусавить.
-- Вот слышишь? Слышишь? Погоди, еще не то будет,-- говорю я.
Петрович меня не слышит. Он слушает свой внутренний голос. А внутренний его голос говорит: "Чего слушать? Надоело! Плати или съезжай!"
Чайник отчего-то замолкает, бросает гнусавить и, тупо набычившись, прислушивается к нашему разговору.
У Петровича я снимаю угол, в котором несколько углов: угол, где я, где краски, угол, где чайник, угол, где шкаф, а сейчас и Петрович со своим внутренним голосом, который легко становится внешним:
-- На колбасу деньги есть! Колбаска, хлеб, культурное обслуживание, орут до четырех утра! А нам преподносится неукоснительный неплатеж!
Почему молчит чайник? Делает вид, что даже и не слыхивал о кипении.
-- Молчит,-- поясняю я Нетровичу.-- Нарочно молчит, затаился. И долго еще будет молчать, такой уж характер.
-- А то сделаем, как прошлый раз,-- намекает Петрович. Ну и выдержка у моего чайника! Плитка электрическая раскалилась, а он нарочно не кипит, сжимает зубы, терпит и слушает. Ни струечки пара не вырывается из его носа, ни шепота, ни бульканья не доносится из-под крышки.
А в прошлый-то раз было сделано очень плохо. За длительный трехмесячный неплатеж Петрович вынес мои холсты и рисунки во двор, построил из них шалашик и поджег. Холсты, говорят, разгорались плохо, и особенно не разгорался натюрморт с чайником. Такую уж залепил я на нем фактуру с песком и толченым кирпичом. И Петрович отбросил его, чтоб не мешал гореть бумаге. Опаленный и осыпанный пеплом, метался я по городу и не знал, что делать. Выход был один -- Петровича убить.
-- Слушай, что с твоим чайником? Чего он не кипит? -говорит Петрович.
Нервы у чайника натянуты до предела, он цедит сквозь носик тонкий, как укус осы, звук.
Я отодвигаюсь подальше. Знаю, что с моим чайником лучше не связываться, он беспредельник. Может выкинуть любую штуку.
-- Или плитка перегорела? -- говорит Петрович и подходит к чайнику.
-- Осторожно, -- говорю я. -- Берегись!
Петрович отдергивает руку, но поздно. Крышка срывается с чайника. Раскаленные ошметки пара, осколки кипятку летят в Петровича. Он ослепленно воет и вываливается на кухню, сует голову под кран.
Чайник веселится, плюется паром во все стороны, приплясывает, подпрыгивает и победно грохочет.
Надо бы, конечно, выключить плитку, посидеть и подумать, как же мне жить дальше. Как жить дальше -- неизвестно, а чайник, ладно, пускай пока покипит.
БЕЛОЗУБКА
В первый раз она появилась вечером. Подбежала чуть ли не самому костру, схватила хариусовый хвостик, который валялся на земле, и утащила под гнилое бревно.
Я сразу понял, что это не простая мышь. Куда меньше полевки. Темней. И главное - нос! Лопаточкой, как у крота.
Скоро она вернулась, стала шмыгать у меня под ногами, собирать рыбьи косточки и, только когда я сердито топнул, спряталась.
"Хоть и не простая, а все-таки мышь,- думал я.- Пусть знает свое место".
А место ее было под гнилым кедровым бревном. Туда тащила она добычу, оттуда вылезла и на другой день.
Да, это была не простая мышь! И главное - нос! Лопаточкой! Таким носом только землю рыть.
А землероек, слыхал я, знатоки различают по зубам. У одних землероек зубы бурые, у других - белые. Так их и называют: бурозубки и белозубки. Кем была эта мышка, я не знал, а заглядывать ей в рот не торопился. Но почему-то хотелось, чтобы она была белозубкой.
Так я и назвал ее - Белозубкой - наугад.
Белозубка стала появляться у костра каждий день и, как я ни топал, собирала хвосты-плавнички. Съесть все это она никак не могла, значит, делала на зиму запасы, а под гнилым кедровым бревном были у нее тайыые погребл.
К осени начались в тайге дожди, я стал ужинать в избушке. Как-то сидел у стола, пил чагу с сухарями. Вдруг что-то зашуршало, и на стол выскочила Гэелозубка, схвлтила самый болыпой сухарь. Тут же я щелкнул ее пальцем в бок.
"Пи-пи-пи!" - закричала Белозу-бка.
Прижав к груди сухарь, она подтащила его на край стола, скинула на пол, а сама легко сбежала вниз по стене, к которой был приколочен стол. Очутившись на полу, она подхватила сухарь и потащила к порогу. Как видно, в погребах ее, под гнилым кедровым бревном, было еще много места.
Я торопливо съел все сух"ри, запил это дело чагой. Белозубка вернулась и снова забралась на стол.
Я шевелился, кряхтел и кашлял, стараясь напугать ее, но она не обращала внимания, бегала вокруг пустого стакана, разыскивая сухари. Я просто не знал, что делать. Не драться же с ней. Взял да и накрыл ее стаканом.
Белозубка ткнулась носом в стекло, поднялась на задние лапы, а передними стукнула в граненую стенку. "Посидишь немного,- думал я.- Надо тебя поучить, а то совсем потеряла совесть".
Оставив Белозубку в заточении, я вышел из избушки поглядеть, не перестал ли дождь.
Дождь не переставал. Мелкий и холодный, сеялся он сквозь еловые ветки, туманом окутывал верхушки пихт. Я старался разглядеть вершину горы Мартай - нет ли там снега,- но гора была закрыта низкими жидкими облаками.
Я продрог и, вернувшись в избушку, хотел налить себе чаги погорячей, как вдруг увидел на столе вторую Белозубку.
Первая сидела под стеклянным колпаком, а вторая бродила по столу.
Эта вторая была крупнее первой и вела себя грубо, бесцеремонно. Прошлась по моим рисункам, пнула плечом спичечную коробку. По манерам это была уже не Белозубка, а какой-то суровый дядя Белозуб. И лопаточка его казалась уже лопатой, на которой росли короткие усы.