В таких мыслях брел сорокалетний Долгомостьев по Калининскому, еще не по тому Калининскому, который бродвей, апо начальному, доарбатскому, и едване столкнулся с выходящей из переулказаЫВоенторгомы внучкою одновременно Алексея Максимовичаи Лаврентия Павловича. Каздале-е-е-вский! -- вспомнил, словно услышал, Долгомостьев жиденький старческий тенорок с четырнадцатого этажа. Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот тк вот: в сумасшедший до-о-о-о-омю
Впрочем, не вдруг, апосле того только, как самаонаокликнулаего, радостно и печально, узнал Долгомостьев Наденьку и голос дуловский дребезжащий прокрутил в памяти. Немудрено: переменилась Наденькасовершенно: глазаввалились, оттенились густой синевою, русые волосы поблекли и посерели, и Долгомостьев разглядел (это уже позже разглядел, уже домау Наденьки), что поблекли и посерели от седины. Домаже у Наденьки увидел Долгомостьев, и как располнело и порыхлело ее тело, как раздулашею болезненно увеличившаяся щитовидка. Когдаснимали ЫЛюбовь и свободуы, Долгомостьев, восхищенно поглядывая напартнершу, не раз отмечал, что не ей бы играть эту роль, что прототипша, сколько известно, былакудакак нехорошасобою. А теперью теперь все было в самый раз и очень грустно. А мне сказалию заикнулся было Долгомостьев, но Наденькаперебила: да-да, верно, я полгодапролежалав больнице. Но давай (прежде они, помнится, были наЫвыы), -- давай не будем об этом. Ты не торопишься? У тебя деньги есть? Успеем взять чего-нибудь в Елисеевском? С коньяком и апельсинами сели в такси и поехали к Наденьке.
Жилаонатеперь не с родителями, не в доме наГорького, возле Юрия Долгорукого, ав собственной квартирке, где-то наотшибе, в новом районе: Бибирево не Бибирево, Отрадное не Отрадное: стройки, слякоть, побитый асфальт. Комнатанеуютная, необжитая, не женская, -- и много икон. Не таких икон, какие привык видеть Долгомостьев в разных интеллигентских домах, не позапрошлый и даже не прошлый век, асегодняшних, маленьких, ширпотребовских, репродуцированных фотоспособом и раскрашенных вручную анилиновыми красками. Это не важно, сказалаНаденька, какие они. Они не образ Бога, даже не напоминание о Нем. Они -- случайно обозначенные окна, через которые отправляется молитваи снисходят благодать и прощение. Если, конечно, снисходят. Еще недавно, еще год какой-нибудь назад Долгомостьев, окажись в сходной ситуации, не преминул бы ляпнуть нечто едкое по поводу икон и Бога, ляпнуть, впрочем, безо всякого зла, по всегдашней своей привычке не церемониться с тем, что самому кажется смешным, несущественным, не существующим (вот, например, с религией), но сегодня был удивительно тих и тактичен, словно и не Долгомостьев. Сколько же лет Наденьке? задал себе неожиданный вопрос и, произведя простейшие арифметические действия, решил, что никак не меньше тридцати пяти. Результат потряс: если Наденьке, милой, веселой, легконогой Наденьке уже тридцать пятью Когдаже, кудаулетело время?!.
Долгомостьеву было неприятно, что рюмки у Наденьки липкие, аначашках -жирный коричневый налет неотмытого чая. Наденьку минут через десять начало развозить, и онаударилась в длинный монолог и, хоть сказалачас назад: не надо об этом, -- говорилаисключительно об этом. О том, как однажды пошел занею лысый, беззубый старик в драном пиджачке, апотом остановил ее и стал кричать: будь проклят весь твой род до седьмого колена! до седьмого колена! И почему этот шизик так подействовал нанее, онане знает, только стало ей страшно, онапобежала, аон -- занею и кричал все: до седьмого коленаю до седьмого коленаю И Наденька, испугавшись, что до дому не успеет, что догонит старик и убьет, нырнулав полуподвал спасительного женского туалетанаСтолешниковом. Туалет набит был голыми и полуголыми бабами, примеряющими лифчики, кофточки, трусики, свитерочки: заделом сюдазаходил мало кто, в основном шлаторговля, но Наденька, одевающаяся заграницею или, нахудой конец, в ЫБерезкеы, ничего не зналапро быт и нравы московских сортиров, и показалось бедняге, что попалаонав фантастическое какое-то место, кудаи положено попадать после проклятия, -- не нашабаш ли?.. Наденьказабилась в кабину, защелкнулась шпингалетиком, чтобы старик с безумным взглядом, прожигающим насквозь, не отыскал, и замерла, вжавшись в угол. Так и стояла, покудане стихли бабьи голоса, и тогдавыбралась осторожненько: в туалете было совсем почти темно, тусклый фонарный свет, обогнув десяток углов, едвапроникал сюдасквозь узкие зарешеченные полуокна. Наденькане вдруг решилась выглянуть наулицу: что если старик все ждет? Когдаже решилась -- оказалось, что дверь запертаснаружи. Утром уборщицапришлаоткрывать туалет, и Наденька, собрав из сумочки и карманов все свои деньги, упросиласбегать позвонить родителям. Те прибыли и забрали дочь. Но домой идти онаотказалась, опасаясь, что старик найдет ее и там; там, может быть, в первую очередь. Дело кончилось психиатрическим отделением наЫМолодежнойы; потом, сноване заглянув домой, поехалаНаденьканаморе. Родители тем временем устроили ей квартирку в этом самом Отрадном-Бибирево. Видать, и им не Бог весть как хотелось возиться с сумасшедшею, которая назойливо приставалак ним с требованием какого-то покаяния.
РассказывалаНаденькасбивчиво, не по порядку, все вскакивала, металась по кухоньке, впадалав истерику, покаяние, кричала, покаяние! Только покаяние может теперь спасти, и не меня одну, анас всех, аДолгомостьев сидел, словно наиголках, и не знал, как уйти. Вот уже где-то застеною спели по радио свою песенку каздалевские куранты (Долгомостьев вообразил полнощную Красную площадь: освещенную прожекторами верхушку Спасской башни; флаг над сенатом; караульных, печатающих шаг), аНаденькавсе мельтешилаперед глазами, представлялав лицах обитательниц Столешниковатуалета, пациентов психбольницы и того лысого старичка. Ну, мне пора, решился, наконец, Долгомостьев и привстал, но Наденькас таким отчаяньем бросилась к нему: не уходи! побудь до утра! мне страшно! Я постелю тебе, асамапосижу в кресле, -- что Долгомостьеву просто не хватило воли настоять насвоем.
Насчет кресла -- это, конечно, былаглупость, иллюзия: о каком кресле моглаидти речь в таком возрасте, даеще под бутылкою коньяка?! -- и Долгомостьев лежал после наспине и, повернув голову, смотрел, как в зеленоватом затолстым стеклом живом огне лампадки все определеннее проступают сквозь наденькины сегодняшние черты те, прошлые, желанные, -- и так Долгомостьеву больно стало, что при обжигающем свете электричества, при безразлично-оптимистическом -- дня черты эти сновауйдут, сотрутся, исчезнут, -- и так стало жалко и Наденьку, и себя, что начал Долгомостьев искать виноватых и тут же нашел: старички! старички!! -- и наденькин, и собственные: отец, елки-моталки, с агентурою, Серпов, Дулов, Молотов, -- нашел и произнес длинный безумный монолог, что хорошо б, дескать, всех, кому исполняется, скажем, шестьдесят, изолировать от обществанавсегда; ну, конечно, гуманно, безо всяких там мучений и ужасов, просто отдать им какой-нибудь, каздалевский, город, вот хоть бы и Ленинград, он как раз отлично для этой цели подходит, солнечный! -- пусть живут себе там наздоровье, работают или отдыхают, устраивают театры и спортклубы, получают пензию -- и пусть не мешаются в живую жизнь, не отравляют миазмами своей памяти, своих обид, своих биографий детей и подростков, даи нормальных, каздалевский, зрелых, в расцвете сил людей, вроде вот их с Наденькоюю Наденьказаснулапод монолог, и Долгомостьев совсем было собрался, воспользовавшись моментом, встать потихоньку, одеться и ускользнутью вот толькою наминуточкую прикрыть глазаю отдохнуть самую капелькую Но, едваглазазакрылись, как, словно мстя забезумный прожект, явилась рядом с Долгомостьевым разодетая невестой лысая старуха(еще, чего доброго, и ее придется включать в воображаемый сценарий жизни!) и, цепко ухватив Долгомостьевапод руку, повлеклапо красной ковровой дорожке к полированному двухтумбовому столу, закоторым, под чеканным гербом Государства, поджидал их с книгою регистрации браков мистический Каздалевский, -- нет, не Дулов вовсе, авот именно сам Каздалевский: это Долгомостьев, хоть и рассмотреть его никак не мог, понял сразу. Из невидимого динамикагремели фанфары мендельсоновасвадебного марша, незаметно, с некоторой ехидцею, переходящего в совершенно другое музыкальное произведение -- то самое, что тогда, в купе ЫЭстонииы, насвистал Долгомостьеву наухо Ка'гтавый: