Ансельм пристально поглядел на него, и Цезарь опустил глаза. В этот миг снова появился следователь.
— Дорогой мой... Ах, простите, господин Бирото! Дорогой мой, я забыл тебе сказать...
Властным жестом служитель правосудия подхватил племянника под руку, увлек его на улицу и, хотя тот был в одной куртке, с непокрытой головой, повел в сторону Ломбардской улицы и заставил себя выслушать.
— Дела твоего бывшего хозяина, племянник, настолько пошатнулись, что он, возможно, вынужден будет объявить себя несостоятельным. Прежде чем решиться на этот шаг, даже самые добродетельные люди, за плечами которых сорок лет незапятнанной жизни, стремясь спасти свое доброе имя, уподобляются обезумевшим игрокам. Они идут на все: продают жен, торгуют дочерьми, губят лучших друзей, закладывают то, что им не принадлежит; бегут с отчаяния в игорные дома, лгут, притворяются, рыдают... Словом, мне случалось наблюдать самые необычайные дела. Ты же видел, каким простодушным прикидывался Роген, — воплощенная невинность, хоть без исповеди к причастию допускай. Я не распространяю этих жестоких выводов на господина Бирото; я считаю его человеком порядочным; но если он попросит тебя сделать что-либо противное законам коммерции, подписать, скажем, дружеские векселя и пустить их в обращение, — а это, по-моему, уже первый шаг к мошенничеству, ибо это — векселя фальшивые, — обещай мне ничего не подписывать, не посоветовавшись предварительно со мной. Ты любишь его дочь и уж во имя одной этой любви не должен губить свою будущность. Если господину Бирото суждено разориться, зачем же разоряться еще и тебе? Тогда вы оба лишитесь всяких шансов на успех, связанный с твоим торговым делом, а ведь оно-то и может оказаться для него прибежищем.
— Благодарю вас, дядя, мне все ясно, — сказал Попино, которому стал теперь понятен горестный возглас парфюмера.
Торговец ароматическими и прочими маслами вернулся в свою темную лавку озабоченным. От Бирото не ускользнула эта перемена.
— Окажите мне честь пройти в мою комнату, там нам будет удобнее. Приказчики, хоть и очень заняты, могут нас все же услышать.
Бирото последовал за Попино, точно осужденный, терзаемый неизвестностью, — будет ли приговор отменен или оставлен в силе.
— Мой дорогой благодетель, — начал Ансельм, — не сомневайтесь в моей преданности — она безгранична. Позвольте мне только спросить вас: достанет ли этой суммы для вашего спасения или же эти деньги только отсрочат какую-то катастрофу? Вам нужны векселя сроком на три месяца. Но через три месяца я, конечно, не смогу заплатить по ним.
Бледный и торжественный, Бирото встал и в упор посмотрел на Ансельма.
Испуганный его видом, Попино воскликнул:
— Я подпишу векселя, если вы настаиваете.
— Неблагодарный! — сказал парфюмер, вложив в это слово всю силу негодования, чтобы заклеймить им Ансельма.
Повернувшись, он направился к двери и вышел. Придя в себя от потрясения, в которое повергло его это ужасное слово, Попино бросился вниз по лестнице и выбежал на улицу, но парфюмер уже куда-то исчез. С тех пор этот страшный приговор неумолчно звучал в ушах возлюбленного Цезарины. Перед взором его неотступно стояло искаженное лицо несчастного Цезаря; словом, Попино жил, как Гамлет, бок о бок с грозным призраком.
Бирото, точно пьяный, кружил по улицам квартала. В конце концов он очутился на набережной, пошел вдоль нее, добрался до Севра; здесь обезумевший от горя банкрот переночевал в какой-то харчевне; испуганная жена не решалась его разыскивать. Неосмотрительно поднятая тревога может оказаться в подобных случаях роковой. Благоразумная Констанс подавила свое беспокойство во имя коммерческой репутации мужа; в тревоге и молитвах она прождала его всю ночь. Не умер ли Цезарь? А может быть, увлекаемый последней надеждой, он направился куда-нибудь за пределы Парижа? Наутро она вела себя так, словно причины отсутствия мужа были ей известны; в пять часов пополудни, видя, что Бирото все еще нет, она вызвала дядю и попросила его пойти в морг. Все это время мужественная женщина сидела за конторкой кассы, а дочь вышивала возле нее. Обе сохраняли непроницаемый вид и без улыбки, но и без грусти отвечали покупателям.
Пильеро вернулся в сопровождении Цезаря. Поискав его на бирже, он столкнулся с ним в Пале-Рояле, где Бирото стоял в нерешительности у входа в игорный дом. Было 14 января. Цезарь за обедом ничего не ел. От нервных спазм, сжимавших горло, он не мог проглотить ни куска. Столь же ужасны были и послеобеденные часы. Купец переживал в сотый раз тот жестокий переход от надежды к отчаянию, который, опьяняя душу гаммой самых радостных чувств, ввергает ее затем в глубочайшую печаль и совсем подрывает силы у слабых людей. Дервиль, поверенный Бирото, вошел, запыхавшись, в роскошную гостиную, где жена парфюмера, пустив в ход все свое влияние, с трудом удерживала несчастного мужа, хотевшего отправиться спать на чердак, чтобы, как он говорил, «не видеть свидетельств своего безумия».
— Мы выиграли дело! — объявил Дервиль.
При этих словах искаженное мукой лицо Цезаря просияло, но радость его испугала Пильеро и Дервиля. Жена и дочь, глубоко потрясенные, поспешно вышли в комнату Цезарины, чтобы дать там волю слезам.
— Я, стало быть, могу получить ссуду? — воскликнул парфюмер.
— Нет, это было бы неосторожно, — ответил Дервиль. — Они подают апелляцию, решение суда еще может быть пересмотрено; но уже через месяц у нас будет окончательное постановление.
— Через месяц!
Цезарь впал в забытье, из которого его никто не пытался вывести. В этом странном столбняке, когда тело жило и страдало, а работа сознания приостановилась, в этой случайно полученной Цезарем передышке Констанс, Цезарина, Пильеро и Дервиль справедливо усмотрели милость всевышнего. Благодаря ей Бирото мог пережить жестокие волнения этой ночи. Он сидел в глубоком кресле у камина, напротив поместилась жена, внимательно наблюдавшая за ним; кроткая улыбка на ее устах свидетельствовала о том, что женщины ближе, чем мужчины, к ангельской природе, ибо умеют соединять бесконечную нежность с безграничным состраданием — секрет, известный одним лишь ангелам, посещающим изредка, по воле провидения, наши сны. Цезарина примостилась на скамеечке у ног матери. Время от времени она касалась слегка своими локонами руки отца, стараясь выразить этой лаской ту нежность, которая, высказанная словами, могла бы показаться назойливой в столь критические минуты.
Пильеро сидел в кресле, напоминая изваяние канцлера Лопиталя в перистиле палаты депутатов; этот готовый ко всему философ, на лице которого, казалось, была запечатлена мудрость египетских сфинксов, тихо беседовал с Дервилем. Констанс решила посоветоваться со стряпчим, на скромность которого вполне можно было положиться.
Зная наизусть баланс фирмы, она обрисовала ему шепотом положение вещей. После обсуждения, длившегося около часа и происходившего в присутствии совершенно отупевшего парфюмера, Дервиль, взглянув на Пильеро, покачал головой.
— Сударыня, — начал он со свойственным деловым людям убийственным хладнокровием, — вам придется объявить себя несостоятельными. Допустим даже, что с помощью какого-нибудь ловкого хода вам удастся заплатить завтра долги; но ведь вы должны выплатить по меньшей мере триста тысяч франков, прежде чем сможете заложить свои земельные участки. При пассиве в пятьсот пятьдесят тысяч франков вы располагаете прекрасным, очень доходным, но пока еще нереализуемым активом, и, значит, вам все равно не выдержать. Лучше уж, по-моему, сразу выпрыгнуть в окно, нежели скатиться по лестнице.
— Я того же мнения, дитя мое, — сказал Пильеро.
Госпожа Бирото и Пильеро вышли проводить Дервиля.
— Бедный папа, — сказала Цезарина, приподнимаясь тихонько, чтобы поцеловать отца в лоб. — Ансельму, значит, ничего не удалось сделать, — прибавила она, когда мать и дядя вернулись.
— Неблагодарный! — воскликнул Цезарь; это имя ударило по единственному еще живому месту в его сознании, как молоточек бьет по струне, когда коснешься клавиши рояля.