— Шмуке, — сказал он, взяв за руку несчастного немца, совсем растерявшегося от стольких событий и новостей, — если привратник при смерти, в доме сейчас, наверное, полное смятение, мы на время свободны, то есть за нами не шпионят, потому что, будь уверен, за нами давно шпионят. Возьми кабриолет и поезжай в театр, скажи мадмуазель Элоизе, нашей прима-балерине, что перед смертью я хочу повидать ее, пусть она приедет в половине одиннадцатого, когда освободится. Оттуда отправляйся к твоим друзьям Швабу и Бруннеру и попроси их быть здесь завтра к девяти часам утра, пусть сделают вид, будто зашли по дороге справиться о моем здоровье, и подымутся к нам...

План, задуманный стариком музыкантом на смертном одре, заключался в следующем: он хотел обогатить Шмуке, сделав его своим единственным наследником, но в то же время избавить его от всяких кляуз, поэтому он решил продиктовать свою последнюю волю нотариусу в присутствии свидетелей, чтобы потом не могло возникнуть никаких сомнений относительно его умственных способностей и чтобы у семейства Камюзо не было ни малейшего повода оспаривать завещание. Фамилия Троньона заставила его насторожиться, он решил, что придумана какая-то каверза, какой-то юридический подвох, предательство, исподволь подготовленное теткой Сибо, поэтому он решил воспользоваться услугами этого самого Троньона и в его присутствии собственной рукой написать завещание, а затем запечатать его и спрятать в ящик комода. Он был убежден, что тетка Сибо полезет в комод, распечатает завещание, прочтет его, а затем запечатает снова, и он рассчитывал, что Шмуке, спрятавшись в спальне, сможет собственными глазами убедиться, какова их привратница. Затем он собирался на следующий день в девять часов утра заменить завещание, написанное собственной рукой, другим, нотариальным, составленным по всем правилам закона и неоспоримым. Когда тетка Сибо стала уверять, будто он рехнулся и бредит, он понял, что это вторая г-жа де Марвиль, такая же злая, мстительная и жадная. За два месяца, что он пролежал в постели, бедняга в бессонные ночи и долгие часы одиночества мысленно перебирал все события своей жизни.

И древние и современные скульпторы часто помещали по обеим сторонам надгробия гениев с зажженными факелами. Пламя факелов, освещая умирающим дорогу смерти, в то же время освещает всю картину их ошибок и заблуждений. Здесь в произведении ваятеля выражена глубокая мысль, сформулировано некое реально существующее явление. В агонии есть своя мудрость. Не раз самые обыкновенные девушки, умиравшие в юном возрасте, поражали зрелостью своих суждений, предрекали будущее, здраво судили о своих родных и близких, не поддаваясь на обманы и притворства. В этом поэзия смерти. Но вот что странно и что заслуживает нашего внимания — люди умирают по-разному. Такая поэзия пророчества, такой дар проникновения, все равно в будущее или в прошлое, даны тем умирающим, у которых поражено только тело, которые гибнут от разрушения жизненно важных органов. Такое высшее просветление бывает у больных гангреной, подобно Людовику XIV, у чахоточных, у погибающих от горячки, как Понс, от желудочного заболевания, как г-жа де Морсоф, у солдат, умирающих в расцвете сил от ран, и в этих случаях смерть достойна всяческого удивления. Люди же, умирающие от болезней, если можно так выразиться, умственных, когда поражен мозг, нервная система, которая служит посредником, снабжая мысль необходимым топливом, поставляемым телом, эти люди умирают целиком. У них и дух и плоть угасают одновременно. Первые — души, освободившиеся от бренной оболочки, они уподобляются ветхозаветным призракам; вторые — просто трупы. Слишком поздно постиг чистый сердцем, можно сказать, почти безгрешный праведник Понс, этот Катон[63] во всем, кроме чревоугодия, что у г-жи де Марвиль вместо сердца желчный пузырь. Он понял, что такое свет, уже стоя на краю могилы. И за эти последние часы он с легким сердцем покорился своей участи, посмотрел на все глазами жизнерадостного художника, для которого все предлог к сатире, к насмешке. Сегодня утром были порваны последние нити, связывавшие его с жизнью, разбиты крепкие цепи, приковывавшие страстного знатока к его излюбленным шедеврам. Поняв, что тетка Сибо его обокрала, Понс смиренно простился с суетной пышностью искусства, с своим собранием, с любимыми творцами стольких шедевров, к которым был нежно привязан, и обратил все помыслы к смерти, по примеру наших предков, считавших смерть праздником для христианина. Нежно любя Шмуке, он хотел и после смерти быть его ангелом-хранителем. Вот эта-то отеческая забота и побудила его остановить свой выбор на прима-балерине, он искал поддержки, ибо трудно было надеяться, что его единственный наследник не станет жертвой происков окружающих.

Элоиза Бризту, прошедшая школу Женни Кадин и Жозефа, была из тех натур, которые остаются сами собой даже в ложном положении; она могла сыграть любую шутку с оплачивающими ее любовь обожателями, но товарищем была хорошим и не боялась начальствующих лиц, так как знала, что и у начальников бывают слабости, и привыкла сражаться с полицейскими на маскарадах и на балах в залах Мабиль, которые отнюдь нельзя назвать идиллическими развлечениями.

«Она тем более сочтет себя обязанной оказать мне услугу, что сунула на мое место своего протеже Гаранжо», — подумал Понс.

Так как в швейцарской царила суматоха, Шмуке удалось проскользнуть незамеченным, он постарался вернуться как можно скорей, чтобы не оставлять Понса долго одного.

Господин Троньон пришел для составления завещания одновременно со Шмуке. Хотя Сибо и был при смерти, жена его поднялась наверх вслед за нотариусом, проводила его в спальню и вышла, оставив Шмуке, г-на Троньона и Понса одних; но она вооружилась ручным зеркальцем мудреной работы и остановилась за дверью, которую слегка приоткрыла. Так она могла не только слышать все, что говорится, но и видеть все, что происходит в эту решающую для нее минуту.

— Сударь, — начал Понс, — к сожалению, я в полном сознании, ибо чувствую, что скоро умру; смертные муки не минуют меня, такова, верно, господня воля!.. Позвольте представить вам господина Шмуке...

Нотариус поклонился.

— Это мой единственный друг на земле, — сказал Понс, — и я хочу сделать его своим единственным наследником; скажите, как нужно составить завещание, чтобы никто не мог его оспорить, ибо мой друг — немец и ничего не смыслит в наших законах.

— Сударь, оспаривать можно всегда и все, — заметил нотариус. — В этом и заключается неудобство человеческого правосудия. Но есть неоспоримые завещания...

— Какие же? — спросил Понс.

— Нотариальное завещание, составленное в присутствии свидетелей, которые удостоверят, что завещатель был в здравом уме и твердой памяти, и если у завещателя нет ни жены, ни детей, ни отца, ни братьев...

— У меня нет никого, всю свою любовь я сосредоточил вот на нем, на моем дорогом друге...

Шмуке молча плакал.

— Итак, если у вас только дальние родственники по боковой линии, закон предоставляет вам право свободно распоряжаться своим движимым и недвижимым имуществом, и если вы завещаете его не на условиях, осуждаемых моралью (ибо мы знаем такие завещания, которые оспаривались из-за странностей завещателя), то нотариальное завещание не может оспариваться. Действительно, личность завещателя удостоверена, нотариус констатировал состояние его рассудка, подпись не вызывает никаких сомнений... Однако завещание, написанное собственной рукой завещателя четко и согласно установленной форме, тоже вряд ли может оспариваться.

— По некоторым соображениям я решил собственноручно написать завещание под вашу диктовку и вручить его моему другу, который здесь присутствует... Так можно?

— Вполне! — сказал нотариус. — Угодно вам писать? Я буду диктовать...

— Шмуке, дай сюда мой письменный прибор Буль. Сударь, прошу вас диктовать мне вполголоса, возможно, что нас подслушивают.

— Итак, прежде всего скажите мне, какова ваша воля? — спросил нотариус

вернуться

63

Катон. — Здесь имеется в виду Катон Марк Порций Старший (234—149 гг. до н. э.) — римский государственный деятель, известен скромностью своей жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: