Доктор прибавил с живостью:
— Даже не о ней идёт речь. Она перенесёт всякую тяжесть, ты не знаешь её, Синг. Она перенесёт и смерть старика, и ту грязь, какой заплюют его имя. Даже для неё я не стал бы останавливать руку Карающего. Но ты забыл о тех же тысячах жизней, за которые мстит старику слепая Карма. Старик погиб. Предприятие рассыплется прахом. Что ждёт тысячи тех, кого он связал со своею судьбой?
Гумаюн-Синг остановился, типичным восточным жестом, прорвавшимся сквозь европейское воспитание, щёлкнул пальцами, отпарировал коротко:
— Ай-ай! О них не беспокойся. Гумаюн-Синг сумеет сохранить не одну тысячу жизней, если дело идёт об истёрзанной родине.
Доктор поднялся со своего кресла, сказал:
— А старик? Тебе так и так придётся рискнуть той же суммой. В первом случае даже меньше риска.
Индус спрятался в углу за тенью, ответил угрюмо:
— Старик подписал себе приговор сам.
— И ты хочешь быть его палачом?
Доктор подошёл к индусу, уронил на плечо ему руку, долгим взглядом заглянул под ресницы потупленных глаз. Сказал тихим голосом:
— Брат! Помнишь, что сблизило нас с тобою? Что поставило нас в стороне от других братьев, подчинявшихся мёртвой букве закона? Нам ли с тобой быть палачами кого-либо?
Гумаюн-Синг возразил ещё угрюмее:
— Не прав ты… Я не толкал его к гибели.
— Но проходить мимо гибнущего, не протянув руки?..
Индус особенно долго молчал, хмурил брови. Резкая складка напряжённой мысли перерезала лоб. Внезапно поднял глаза, просветлевшие, мягким блеском озарявшие бледное смуглое лицо. Сказал тепло и просто:
— Мне… стыдно за себя. Спасибо! Ты ещё раз помешал мне сделать гадкое дело. Нет больше ненависти в моём сердце. Но… как ты её любишь, как любишь.
Доктор крепко стиснул руку товарища. Молча глядели друг другу в лицо.
Внезапно вздрогнули оба.
Холодное дуновение, ветер, распахнувший, должно быть, окно, прикоснулся к коже, тихо зашелестел мягким листком развёрнутой брошюры. Обернулись оба зараз. Было такое чувство, будто кто-то стоит за спиной, глядит, выжидает… После отъезда гостей Желюг Ши выключил люстру в столовой. Веранду не освещали зимой. И невысокая полузакрытая портьерами дверь чёрной щелью, будто зрачок огромного тигра, заглядывала в кабинет.
Только что никого не было на пороге.
Доктор сам закрыл на ключ дверь на веранду, отослал Желюг Ши готовить ужин, и было слышно, как тибетец звенел посудой на кухне.
И странным, призрачным, невозможным казалось то, что было перед глазами.
Высохшая бронзовая худая фигура стояла на пороге. Фигура исхудавшего до последней степени туземца с белой повязкой на бёдрах, с обнажённым торсом, с голым черепом, с которого свешивался набок чуб.
Тёмные, тяжёлые веки прикрывали глаза. Высохшие синеватые губы чуть-чуть оттянулись, чуть-чуть открывали зубы, белоснежные, крепкие зубы молодого человека.
С минуту призрачная фигура стояла так, с опущенными глазами, потом взмахнула тяжёлыми веками, словно положила на лица, на грудь остолбеневших приятелей тяжёлый, бесцветный, мертвенный взгляд чудовищных глаз. Смерть называют покоем… Из глаз гостя глядела и смерть, и покой бесконечный, и древность, древность, для измерения которой, вопреки рассудку и логике, на язык настойчиво просились не десятки, а сотни лет. И под взглядом этих пустых и спокойных мертвенных глаз доктор Чёрный почувствовал, как давно забытое чувство, чувство, парализованное десятками лет упорной работы над собою самим, чувство вражды к человеку, овладевает сердцем. Страшно побледнел, сделал порывистое движение навстречу.
Зеленоватые фосфоресцирующие лампады зажглись в глубине глаз странного гостя. Одним движением чуть расширенных зрачков перевёл взгляд на доктора. И доктор почувствовал, как ноги стали бессильными, мягкими, будто набитыми ватой.
Высохшая фигура медленно двинулась с порога к столу. Передвигала ли она ногами? Ни доктор, ни Гумаюн-Синг не могли бы ответить на это.
Фигура подошла вплотную, и тогда стало видно, что на месте её, на пороге, осталась другая фигура меньше ростом, такой же скелет, обтянутый кожей, с такой же повязкой на бёдрах, — мальчик-туземец с огромными чёрными, будто невидящими глазами, с плетёной тростниковой корзиной на голове.
Туземец с чубом сделал над письменным столом движение рукой, будто бросил или клал что-то. Так же молча, не опуская страшных глаз, спиной отступил к двери.
И тотчас обе фигуры пропали в темноте чёрной щели. Не было слышно шагов, не звякнули стёкла в дверях веранды… И мысль не хотела мириться, не верила, что сейчас, здесь, в этой комнате, рядом с пробирками, книгами, тяжёлым штативом микроскопа стоял призрачный страшный скелет с мёртвыми глазами.
Первый пришёл в себя доктор.
Бросился в темноту двери, в столовую, кинулся на веранду, догнать… И сразу наткнулся лицом на холодные, влажные, запотевшие стёкла запертой двери. Нажал рукоятку, убедился, что заперто на ключ изнутри, отсюда. С трудом отыскал ослабевшими пальцами головку ключа, щёлкнул замком.
Долго стоял на веранде, подставляя лицо свежему ветру, мелким каплям дождя, что стряхивали шелестящие ветки камелий.
Вернулся в свой кабинет, шатаясь, обессиленный, подавленный, вздрагивающий мелкой расслабляющей дрожью…
Почти ушёл в своё кресло.
Гумаюн-Синг, так же потрясённый, взволнованный, показал дрожащей рукою на стол. Сказал коротко:
— Брат. Нас зовут!
На столе, там, где рядом с тенью абажура свет разостлал коврик, на белой обложке атласа лежало что-то похожее на две половинки огромного грецкого ореха. Две половинки плода с твёрдою, словно шерстью покрытой скорлупой, две несимметричные части двух разных плодов. И мягкая розоватая сочная сердцевина пропитала в комнате воздух сильным одуряющим приторным запахом.
X
Всё произошло как-то особенно быстро… Правда, телеграмма о скоропостижной смерти такого клиента кого угодно могла застигнуть врасплох, но к старику Смиту уже на следующий день вернулось спокойствие.
Никакой опасности и не предвиделось, в сущности.
Документы, выданные Смитом покойному миллионеру, пожалуй, слишком лаконичны. Для обеих сторон открывают широкую инициативу. Есть ли в них прямое указание на то, что Смит обязан в любую минуту вернуть капитал наследникам вкладчика? Нет. Как нет, впрочем, препятствий для этих последних в любую минуту предъявить подобное требование. Но, кто бы ни был наследником, не помешанный он, в самом деле? Какой расчёт кому бы то ни было жать его беспощадно? Его, который два с лишком десятка лет выплачивает клиентам банка дивиденды с щедростью машины, фабрикующей деньги?
Да, металлическая наличность покойного клиента целиком вложена в перевозку рабочих на архипелаг. Но три-четыре месяца, и она возвратится сюда же с процентами, которые зажмут глотки десяткам наследников. Надо питать к нему, Смиту, особенную ненависть, чтобы подложить какую-нибудь свинью.
Слава Богу, он в лучших отношениях с покойником. Знаком и с семьёй. Жена — прелестнейшее создание, блондинка с глазами Мадонны, тихая, кроткая, безропотно переносившая капризы и брюзжанье старика.
Потом племянницы — калькуттские студентки, очень милые девочки. Для них Смит авторитет непогрешимый. Больше и нет никого.
Смешно бояться ему, рискнувшему в деле с разведками в Непале суммой почти втрое большей, — бояться чего, привидений?
И по утрам, взрезая за кофе бандероли газет, ежедневно сообщавших о положении отравленной миллионерши, и у себя в кабинете, вскрывая лаконичные депеши Гемфри Уордля, Смит бранил себя за бесформенное беспокойное чувство тревоги.
— Чёрт возьми! В самом деле, пора на покой. Становлюсь стариком.
Но смутная тревога росла, настойчиво копошилась, сосало под сердцем. И не исчезла тогда, когда стало известно, что единственная наследница — вдова, и когда Гемфри Уордль телеграфировал из Аллагабада: «Оправилась. Выехала Манвантар-Бунгало».