Из плетёной корзины-седла позади погонщика наклонилось бледное лицо с тёмными усами, в пробковом шлеме, обвитом кисеей. Европеец спросил с интересом:

— Это и есть та самая тропинка, Атта-Эн?

Проводник обернул морщинистое, коричневое, как некрашеное голенище, лицо с пучком редких волос на подбородке. Выразил всем своим видом крайнюю степень изумления.

— Та ли тропинка? Арре, ах, ах! Но ведь сахиб сказал ему, Атта-Эну, достаточно ясно: если мы будем на месте за полчаса до захода солнца, Атта-Эн получает целых пятнадцать рупий сверх условленной платы. Разве при таких обстоятельствах эта тропинка может быть иной, кроме той, что им нужно? Разве он, Атта-Эн, напрасно подставлял свою голову под удары колючих ветвей, чтобы сократить расстояние прямиком, через джунгли.

— Стало быть, мы скоро уже на месте?

— Старая жена его, Атта-Эна, не успела бы сварить горсточки рису за то время, которое пройдёт прежде, чем сахиб убедится, что дух лжи никогда ещё не говорил устами Атта-Эна. А до места?.. До места не больше полмили, вон от этого брода, к которому спускается уже Пиари… Сомало, сомало! Осторожнее, учтивейшая из самок, ходивших под уколами анка. Осторожнее, или я целую неделю не буду тебе вынимать заноз из ушей.

Европеец вернулся на своё место рядом с товарищем. Тот повернул бледное смуглое лицо под белым тюрбаном, сказал:

— Нам придётся ждать.

Европеец отозвался:

— Я порядком отвык от гор и от джунглей. Шесть лет знал только автомобиль да железную дорогу. Но как хорошо… Я помолодел на двадцать лет, по крайней мере. Этот воздух делает мускулы стальными.

— Кто же мешает тебе поселиться в горах навсегда?

Европеец улыбнулся. Молчал, пока слониха, осторожно нащупывая огромными тумбами-ногами острые камни, разбивала пену, переправляясь через горный поток, только что родившийся вместе с дождём. Поставила передние ноги на подмытый обрывистый берег разом, сильно, но осторожно качнув пассажиров, подтянула зад и мерно затопала, поводя хоботом, радостно расправив лопухами огромные уши, пожимаясь тяжёлым телом так, что из складок морщинистой кожи за ушами и на затылке посыпались застрявшие во время перехода орехи и цепкие сучья.

— Почему ты, Гумаюн-Синг, не поселился навсегда в Гималаях? — ответил наконец европеец вопросом.

Индус возразил сухо и коротко:

— На юге… братья мои.

— А у меня везде, — сказал европеец серьёзно. — Я никогда не пойму этого чувства, Синг. И не хочу понимать… Однако смотри, мы уж у цели?

Незаметно и неожиданно тропа перешла в твёрдое мощёное шоссе. Вернее, не шоссе, а мостовую, выложенную крупным истёртым плитняком.

Кое-где каменные плиты потрескались, и искривлённые руки ползучих лиан год за годом расширяли трещины. В ложбинках, где вода размыла мостовую, сильная зрелая поросль загородила дорогу зелёной стеной. Но даже джунгли до сих пор не справились с громадами тёсаного камня, и эта широкая улица в самом сердце джунглей, прямая и белая, уложенная чёрными длинными тенями деревьев, резала глаза, вызывала жуткое суеверное чувство.

Старая слониха свернула хобот кверху кольцом, весело затрубила, прибавила шагу, смело ступая в промоины, раздвигая чащу могучею грудью.

Словно огромное кладбище сбегало в джунгли с холма, куда привела мостовая. Странные белые ящики без крыш с давно обвалившимися стенами. Остатки каменных ворот, выщербленный временем мрамор упавших колонн, какие-то бесформенные каменные глыбы на перекрёстке улиц, прежде, должно быть, изваяния богов.

Уцелели ещё безголовые тигры у подножия холма. Выше остатки террас. Огромные мраморные водоёмы. Тот, что ближе к дороге, зацвел, затянут весь мутной зеленью. Другой, выше, прозрачен и чист, и по-прежнему льётся в него из обломка мраморной раковины, откуда-то сверху, из толщи холма, кристально прозрачная струя.

Ещё выше остатки колоннады, стрельчатых арок, нежно-розовые стены с ажурной резьбой просветов, тонкой, как кружево, остатки огромных слоновьих стойл. На железных петлях ещё уцелели последние клочья в труху сгнившего дерева, видны ржавые железные кольца, ввинченные в тяжёлые каменные тумбы.

И везде разбросаны купы одичавших роз, шапки разросшихся апельсиновых и лимонных деревьев, старых, кряжистых, последними выросших из семян давно умерших садов.

Пассажиры спустились на землю. Европеец в пробковом шлеме разминал затёкшие ноги, с любопытством разглядывал гирлянды красных и жёлтых лиан, будто чья-то рука, рука художника развесила их по карнизам развалин. Индус глядел вниз, в сторону сбегающих с холма построек покинутого города, и смуглое лицо его бледнело заметнее, и сухая, жёсткая складка очерчивала губы.

— Сколько лет этому городу? — спросил европеец задумчиво.

Индус отозвался:

— Спроси тех, что разрушили Джейпур и Дели. Спроси тех, что улицы мостили золотом, жгли библиотеки, обсерватории и украшали крыши пагод полумесяцем. Больше тысячи лет на картах это место обозначено сплошным зелёным пятном. Прежде, мой дед ещё помнил, с этого холма до того вон ущелья были видны постройки. За каких-нибудь семьдесят лет джунгли съели, превратили в кучи щебня и мусора, на теперешний счёт, десять кварталов. Разочти, каков был весь город за тысячу лет.

— Рай для археолога, — задумчиво выронил европеец.

Глаза индуса сердито вспыхнули.

— Для археолога? Перевезти полдюжины обломков в Мадрас или Калькутту. Наклеить ярлыки и спорить годами о том, заимствованы ли они у персов или архитекторов Акбара? Поместить заметку в Бедекере для нового маршрута компании Кука и загадить этот холм сверху донизу жестянками из-под консервов, окурками, плевками и автографами?

Атта-Эн беспокойно ёрзал на затылке своей слонихи. Поглядывал на горизонт, где над зубчатой щёткой лесистого хребта повисло солнце, приложил руку ко лбу, жалобно перебил:

— О, покровитель бедных! Атта-Эн простой погонщик-вожатый. Но, когда чокает медник — глупая птица, мудрый человек глядит под ноги, не наскочить бы на кобру. Да позволено будет ему напомнить сахибу и тебе, магараджа, что солнце садится. И если они хотят осмотреть развалины дворца вон там, на вершине холма, пусть торопятся, ибо после захода солнца здесь оставаться небезопасно.

— А мы как раз хотим переночевать на холме, — возразил с улыбкой европеец.

Вожатый от ужаса чуть не свалился с затылка слонихи.

— Арре, арре — ай-яй! Сахиб, разумеется, шутит. Атта-Эн живёт в джунглях пятый десяток, но, да хранят горные боги сахиба, ни разу не видал человека, который мог бы похвастаться, что ночевал на холме. Даже нечистые муллу-куррумбы, порождения ночи, которые умеют убивать человека змеиным взглядом, не ночуют на холме. Даже могущественные праведные тодды, что живут там, в долине, что заклинаниями обращают в бегство тигра и не знают другого оружия, кроме ореховой палочки, и те в поисках отбившегося буйвола ночью обходят проклятый город подальше. Не раз смельчаки из их же деревни отправлялись сюда на поиски золота и драгоценных камней — старики говорят, будто весь холм изрыт ходами, сокровищницами магараджи, что правил городом. Троих отыскали на куче щебня, раздувшихся и почерневших, искусанных змеями, а четверо как в воду канули. И трупов не нашли.

— И всё-таки мы здесь останемся на ночь, — отозвался сахиб, улыбаясь.

— Но сахиб, вероятно, не знает, что в здешних местах водится кое-что поопаснее кобр и питонов. Что скажет сахиб, если Атта-Эн побожится, что нет места, которое так бы любили нечистые писахи, чем проклятый город с пагодами без крыш. Каждый ребёнок знает, что писахи, раз уж напали, не отстанут от человека, пока не выпьют из него всей крови.

— Ты вернёшься за нами с восходом солнца, — перебил причитания вожатого европеец.

— Вернуться завтра? Атта-Эн согласен возвращаться сюда по утрам целый месяц, но, простят его боги, он сомневается, что сахибу понадобятся тогда чьи-либо услуги, кроме могильщиков. Атта-Эн говорит не для того, чтобы сахиб сегодня же вынул обещанные пятнадцать рупий. Он всё равно пожертвует их наутро брамину за упокой сахиба, покровителя бедных.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: