„Ах, — думал он, негодуя со всем своим искренним пылом, — как же он мог ему доверять?! Я бы в жизни вот так не прыгал, хоть ты меня задави!..“
И тут он был по-своему прав, не вдаваясь в суть, а возмущаясь самим фактом.
— А сами вы? — вдруг спросил у офицера Левашов, и Авросимов впервые услышал его вкрадчивый бас, словно вовсе и не генералу принадлежащий.
— Что сам? — не понял офицер.
— А сами вы что утверждали?
— Сам я?.. А я разве себя чем покрываю?.. Я ведь уже все рассказал по чистой совести… Павел Иванович, я все рассказал… Я спервоначала упорствовал, но какой смысл? Посудите сами, ведь все известно…
— А что Бошняк? — снова спросил Левашов.
— А что Бошняк? — снова не понял офицер, но тут же заиграл на своей флейте и почт» закричал, захлебываясь: — Я не предлагал господину Бошняку ничего противозаконного… Посудите сами, он для побуждения меня начать действовать сам, говорил, что все уже, мол, открыто, что единственный способ ко спасению — поднятие оружия и возмущение полков… Я ему объяснял противное, но, посудите сами, зачем я ему все это объяснял — понять не могу… Возмущение полков… Какие сии полки? Где они? Зачем вымышлять на несчастного и такие нелепости!..
«Он будет кричать без конца, — зажмурился Пестель. — Что они его не остановят?»
— …Не довольно ли я кажусь господину Бошняку, — продолжал офицер, — кажусь господину Бошняку виновным, чтобы совсем меня погубить?.. Я полковнику Пестелю об этом сказывал… Я вам, Павел Иванович, еще в Линцах летом сказывал… что, мол, Бошняк просится в общество… И Павел Иванович остановил сие вот, все сие обстоятельство…
В этот момент военный министр, подпирая щеку пухлым своим кулаком, не то чтобы улыбался, но едва заметно шевелил губами, что в некотором смысле даже могло означать и улыбку.
«Золотая шпага выглядела бы здесь игрушкой, — подумал Павел Иванович с горечью, — а юнцы счастливы… — и вспомнил себя самого, принимающего этот почетный дар. — Но ведь железка… И этот еще кричит… — и шумно вздохнул. — Однако России еще далеко до грядущих блаженств… с этим… вот с такими… — и сокрушенно: — Каковы ее дети!.. Это нервический припадок…»
— Ваше сиятельство, — сказал Пестель, — распорядитесь препроводить меня обратно в каземат. Нынче я отвечать не способен.
Злодея увели. Он шел быстро, словно торопился поскорее скрыться от позора.
Когда дверь за ним затворилась, наш герой вздохнул облегченно, с шумом, что тотчас было отмечено Боровковым с неодобрением. Но где уж тут было размышлять о добронравии, когда груз пережитого за день был так велик!
В голове Авросимова все уже перепуталось в достаточной мере, так что он, едва Комитет закончил деятельность, вылетел вон, хотя это говорится для красного словца, ибо он с почтением и подобострастием, как обычно, просеменил мимо высоких чинов, лишь изнутри раздираемый непонятной тоской.
Поздний морозец придал ему несколько бодрости, одиночество помогло собраться с мыслями и вернуло походке его твердость.
Не успел он добраться до дому, не успел перешагнуть через порог и предстать перед заспанным Ерофеичем, как последний, не говоря ни слова, подал ему вчетверо сложенный лист. Авросимов развернул его дрогнувшей рукой:
«Милостивый государь!
Не имея чести быть с Вами знакомой, но понуждаемая многими чрезвычайными обстоятельствами, осмеливаюсь покорнейше просить Вашего участия в деле, о коем сообщу изустно при встрече. Письмо сие сожгите по прочтении неукоснительно.
Искать меня надлежит по Загородному проспекту, в доме господина Тычинкина, в любое время дня или ночи. В воротах встретит Вас мой человек.
Уповая на Ваше великодушие и благородство, с нетерпением жду встречи…»
— Она? — спросил наш герой шепотом, снова возбуждаясь.
— Приезжали-с, — также шепотом откликнулся Ерофеич.
— Здесь писала? — выдохнул Авросимов, замечая в письме многочисленные помарки и прочерки.
Ерофеич кивнул.
4
Что было делать? Часы показывали полночь. Сомнения были свойственны нашему герою, как всякому на этом свете, но возраст его был таков, а возбуждение и интерес были накалены до такой степени, что раздумья и прочие предосторожности не могли его смутить.
Это мы с вами, сударь вы мой, всего хлебнув и изведав, и не раз ожегшись, склонны к сомнениям, покуда и надобность-то в нашем вмешательстве не отпадет. Даже провинциальная робость в нашем герое оказалась в такую минуту слабым подспорьем в благоразумии.
Он тут же выскочил вон. Ерофеич едва успел крикнуть вслед слабым голосом, что, мол, опомнитесь, батюшка, да лишь руками развел, куда там! Старик только успел услышать несколько отчаянных ударов каблуками о ступени, и все стихло.
Если бы наш герой знал наперед, что ждет его в неведомом ему доме, он, может быть, и остановился; если бы знал, как обернется его жизнь в дальнейшем, может быть, не торопился по заснеженным улицам в поисках ваньки; а когда нашел наконец какого-то заспанного и ввалился на сиденье, может быть, не кричал бы истошно: «Гони! Гони!..»
Но все происходило именно так: и сани летели, повизгивая полозьями, и лохматая их тень вспыхивала на стенах домов, когда какой-нибудь редкий фонарь помаргивал желтым языком.
Авросимов, откинувшись на сиденье, испытывал нетерпение и страх, почему-то лицо кавалергарда Бутурлина возникало перед ним, искаженное усмешечкой.
Как доехали до нужного места, Авросимов не заметил. Расплатившись с ванькой и отпустив его, он нарочито медленно обогнул приземистую церквушку и, обжигаемый морозом, направился к темному двухэтажному дому, где окна первого этажа напоминали своими малыми размерами бойницы в монастырских башнях, а окна второго, напротив, поражали величиной и великолепием и венецианским своим видом.
У ворот его действительно ждали. Он словно в глубоком сне шагал за приземистым человеком в овчинном полушубке и малахае, надвинутом на самые глаза. Затем скрипнула дверь. В лицо ударило теплом, ароматом имбиря, сладкого теста и сушеной вишни. Закружилась перед глазами винтовая лестница с полированными временем перилами, и вдруг распахнулась широкая прихожая, ярко освещенная, с потолком, уходящим куда-то к небесам.
Как он скинул свою шубу, этого Авросимов тоже не заметил. Очнулся он уже в просторной гостиной, в мягком кресле и, очнувшись, подумал, что вот и добрался наконец до заветного места и что сейчас и произойдет что-то такое, отчего все изменится в его судьбе. И уже все полетело прочь: и военный министр, и память о флигеле и Милодоре, и даже лицо Пестеля потускнело и виделось как сквозь дымку. Он попытался вспомнить лицо прекрасной незнакомки, но не смог, как вдруг открылась дверь и вошла она, именно она, об этом нельзя было не догадаться.
Она была в черном глухом платье, словно только что схоронила близкого человека, но печать грусти и озабоченности, рассеянная во всем ее облике, еще более красила ее в глазах нашего героя. Тогда, при первой встрече, она показалась ему значительно более высокой, а тут Авросимов понял, что он со своими ручищами и ростом под потолок, как раз и создан, чтобы утешать ее в печали и возвышать, и отводить от нее всякие житейские невзгоды.
И тут словно что-то новое, дотоле неведомое открылось в нем. Он встал со своего кресла, спокойно и с достоинством поклонился и спросил не прежним голосом рыжеволосого юнца, но голосом мужа:
— Сударыня, в толк не могу взять, что вынудило вас с такой настойчивостью искать меня и желать увидеть. Но, поскольку я перед вами, отваживаюсь заметить, что вы, по всей вероятности, ошиблись, приняв меня за лицо высокопоставленное, хотя я — дворянин, владелец двухсот душ…
Она уселась в кресло напротив, жестом предложив ему сделать то же самое, и засмеялась, хотя глаза ее сохраняли при этом прежнее печальное выражение, что усугублялось синевой страдания, обрамляющей эти удивительные, как ему казалось, глаза.
Вам, наверное, не так уж трудно вообразить себе эту сцену, ибо в вашей жизни, я уверен, бывало подобное, когда вы тоже торопились к предмету вашего благоговения и, наконец, встречались с ним, и дух у вас захватывало. Ну тут — фраза за фразой, часто многозначительные, но по сути всякие пустяки, и, конечно, вы были скованы робостью и чувствовали себя неловко, покуда присматривались, приговаривались друг к другу, еще больше восхищаясь и сдерживая безумство.