— У меня матушка в деревне, — проговорил он, — дом с флигелем… Там можно и успокоиться и о возвышенном подумать… Вам бы матушка моя понравилась…
— Да вы слушайте, — почти закричала она, — слушайте меня, сударь… И вот вы служите государю во всем этом несчастье, но сердце у вас за брата обливается кровью… И вы себя даже виноватым считаете, хотя на вас вины нет! — крикнула она. — Ведь так?.. И вы Вспоминаете, как, бывало, раньше по молодости вы какие-то там идеи с братом своим несчастным обсуждали и даже не возражали ему… Ну, а как это раскроется? Значит, все прахом? Но тут вы понимаете, что ваш брат, полный прежнего благородства, и не думает об вас вспоминать… Вам ведь это важно знать? Ведь так?
— Так, — подтвердил наш герой без энтузиазма и представил себе Павла Ивановича в сыром каземате, с завязанными глазами перед тем, как идти в следственную. И ему захотелось снова покоя и тишины для себя и для нее; а уж злодею страдать в каземате: он-то знал, куда шел, знал, чего хотел, тем более что помочь ему невозможно. Он бы, Авросимов, злодейства себе не выбирал, а Пестель коли выбрал, значит — бог ему судья. Ну, а она-то, она-то как?
— Нет, вы не подумайте, — продолжала она, — что я благородства Павла Ивановича не вижу… Мы его всегда любили и плачем об нем. Но почему же другим-то страдать за его порывы? Ведь так? Ведь вы не можете не согласиться?
— Не могу, — признался Авросимов. — Мне больно глядеть, как вы мучаетесь, как он, злодей, вас мучает! Он сам себе наказание придумал, а вы-то причем? Это я могу вот так ночей не спать, метаться. Я здоровый, а вам-то за что?
Пламя свечи вздрогнуло, пошло плясать.
В доме не было слышно ни звука, словно они разговаривали высоко в небесах.
— Вот так и брат Павла Ивановича, — сказала она издалека, глухо, — полный страдания за Павла Ивановича и отчаяния за собственную судьбу, не умея себя поддержать, а только проклиная жалкий свой жребий, злой рок, вынудивший его взяться за оружие и палить по друзьям Павла Ивановича, и теперь он гаснет в сомнениях и угрызениях…
— Не понимаю, — хрипло выкрикнул наш герой, — он мучается, что против мятежников вышел или что с ними не пошел?
— Какой вы, право, — засмеялась она и платочком провела по щекам, — как у вас все просто: за мятежников, против мятежников…
Вдруг в окно постучали. Она обернулась. Кто мог стучать в окно второго этажа? И все-таки стук был.
А может, это снегирь в дом просился или веточку ветром оторвало и понесло…
— Утомила я вас, — сказала она, размышляя о каких-то своих заботах, кутаясь в платок. Сердце у Авросимова дрогнуло.
— Я рад буду угодить вам, — тихо сказал он. — Вы приказывайте.
— Да я не смею приказывать, — едва слышно и рассеянно отозвалась она. — Я только просить вас могу… Просить, да и только… Униженно просить.
— Нет, вы приказывайте, — потребовал наш герой, ощущая слабость и головокружение… — Зачем же просить?
Она поднялась с кресла.
— Вы же и так все поняли, сударь… Уж коли Павел Иванович не намерен ни об ком ничего рассказывать, нам с вами будто и не к лицу старые тряпки ворошить…
Теперь она казалась нашему герою очень высокой и еще более недоступной, чем мгновенье назад. Он тоже встал, но продолжал смотреть на нее как бы снизу. В комнате царило молчание. Платочек в ее руках застыл, выставив белое крылышко.
Прощание было коротким, почти холодным.
— Сударыня, — сказал Авросимов мужественно и с грустью, — хотя мне и не к лицу печься о семейных делах государственного преступника, да и противу долга это, но жалость к вам может меня подвигнуть на это, особливо, что брат Пестеля и ваш супруг — одно лицо, а вы можете не сомневаться в моем благородстве.
Да, да, именно так все это и происходило на самом деле, и вам не следует по этому поводу сокрушаться, потому что суть всех этих кажущихся нелепостей слишком проста и очевидна.
Это ведь мы с вами, всего в жизни хлебнув, обо всем имея твердое мнение, можем, когда это нужно, и в сторону отойти, и от лишнего отказаться, и ведь знаем, что — лишнее! Когда чаша наших душ бывает не переполнена, но полна, мы ведь ее от струи тотчас и отстраняем: хватит. Вот так живем, и это нас поддерживает и сохраняет и придает мудрости и остроты зрения на дальнейшее. И снова падает в чашу эту капля за каплей, все, что нам определено, но как до краев докатило — да пропади оно все пропадом! — и мы чашу сию — в сторону. Вы скажете: мудрость? Не знаю. Может быть.
Хотя, с другой стороны, вы возьмите, к примеру, землю. Идет, представьте себе, дождь на нее, а она его впитывает, впитывает, и уже она влажная, и все равно — земля. Но вот потоп начался, и ей впитывать воду некуда уже, и становится она уже не земля, а, скажем, болото или даже океан.
Вот и герой наш. Тут есть чему дивиться. Как это он за каких-то два дня умудрился такое перенести, получить, вобрать, и уж тут не то что полна — переполнена чаша, расплескивается, дальше некуда, а он все не отставит ее, не догадается, даже больше того — будто он нарочно всякие превратности выискивает, назло кому-то, будто не может без них.
Вы посмотрите только, как он все это несет на себе, как только спина его не переломится под грузом разных событий, приключений, мук и неожиданностей, сомнений и тоски! И кто знает, уж если судьбой его так определено, то не в назидание ли нам? Не для острастки ли?
Вполне возможно и такое объяснение, потому что как еще объяснишь? Разве мы с вами умеем с чужой колокольни-то смотреть? Так что давайте уж со своей.
И в ту минуту, когда, обуреваемый бедой, беспомощностью, наш герой вывалился на улицу, в ночь, он тотчас заметил возле подъезда экипаж, и незнакомый офицер, путаясь в замерзших ногах, кинулся к нему.
— Их сиятельство велели вам быть у них незамедлительно! Пожалуйте в сани…
— Да зачем же ночью-то ехать? — попробовал сопротивляться Авросимов, но офицер втолкнул его в экипаж.
— Мы вас по всему Петербургу обыскались, — сообщил он, когда кони понесли. — Там нет, тут нет… — и добавил как бы про себя: — Граф не в расположении.
Еще вечером наш герой от этих слов мог прийти в ужас, но тут, то ли усталость его сломила, то ли что-то в нем надорвалось, но он махнул рукой и подумал: «Да теперь мне хоть как».
И он спокойно совсем вошел в графский дом и, сопровождаемый суетливым офицером, прошел по веренице комнат, коридоров и очутился в небольшой зале, в полумраке, и увидел сразу же перед собой в глубоком кресле графа, закутавшегося в шубу. Граф сидел перед камином, в котором пылали дрова. Лицо его было красным и лоснилось от пота, но он продолжал зябко кутаться. На маленьком столике перед ним возвышался графин с водкой. В нем было уже меньше половины.
— Ну что? — спросил военный министр, глядя мимо Авросимова.
— Ничего, — ответил наш герой вполне нагло. — Явился, как вы велели.
— Жив-здоров? — спросил граф, видимо, не узнавая Авросимова. — Ну, ступай с богом… — и опрокинул рюмку.
Как Авросимов добрался до дома, невозможно было понять. Но у парадной двери навстречу ему кинулся уже новый офицер.
— Их сиятельство велели вам незамедлительно к ним явиться… — выдавил он замерзшими губами. — Я уже четыре часа вас здесь ожидаю. Извольте.
И тут Авросимов увидел во мраке карету, его дожидавшуюся.
— Извольте, сударь, — сказал офицер.
— Да я же только что от их сиятельства! — взбунтовался наш герой.
— Ничего не знаю, — сказал офицер. — Велено доставить, — и открыл дверцу.
— Мы вас совсем обыскались, — проговорил он, отогревая руки дыханием. — Там нет, тут нет…
В доме военного министра стояла тишина. Их сиятельство, как оказалось, крепко спали. Недоразумение быстро выяснилось, и Авросимову позволяли удалиться. Но лошадей ему не дали: не хотели или забыли.
— Матушка, — проговорил он горячо и вполголоса, добравшись наконец до дому, — зачем мне все это?.. Господи, снизойди ко мне, не достойному твоих милостей…
Но сон оборвал его молитву.