Письмо было закончено, и лист сложен вдвое. И без того темный полдень угасал окончательно. Светильник коптил нещадно. Пахло копотью. Не дай вам бог услышать запах копоти в сыром месте! Лети, письмо! Ежели судьбе угодно и государь прочтет его, он не сможет не побороть в себе ожесточения, и тогда все изменится. Конечно, полка не будет, даже — батальона. Может быть, и вовсе выпадет отставка, и тогда осуществится желание maman видеть сына в тишине и покое. А ежели — нет? Ежели прочтет и ожесточится более? Тогда — солдатчина?.. А ежели (о господи!) выпадет сидеть в каземате год, два, много!.. И будет капать вода, греметь железо, будут плясать прусачки при свете коптилки, будут крысы делить меж собою его арестантский хлеб…
Он поднял голову. Серое лицо его было спокойно. Буря бушевала в сердце, под ребрами да на листе бумаги, сложенном вдвое.
Теперь, милостивый государь, извольте-ка заметить, что слово дерзость и со стороны полковничьей, так сказать, тоже не раскрывало сути дела, ибо не дерзостью питались умы мятежников, а расчетом и мыслями о добре. Стало быть, дерзость — вздор, милостивый государь, и те, в ком она будто бы горела ярким огнем, вполне могли оказаться людьми, может и прекрасными, да ненадежными. Павла же Ивановича в таковом грехе упрекнуть было невозможно, а словечко это, промелькнувшее в письме, промелькнуло, я полагаю, по причине того, что сильным сего мира оно нравится своей туманностью и безопасностью. Так что простите полковнику эту маленькую хитрость поверженного, но не потерявшего надежд человека. Он каялся, но механизм его мозга был устроен так, что виновным себя признавать он не мог, душа его металась с криком и билась о стены и решетки равелина…
Ах, полковник, бедная голова!..
— Ежели вы получите свободу, будете ли вы упорствовать в своих замыслах? Будете ли стремиться восстановить разрушенное? — спросил он самого себя.
И ответил себе же тюремным шепотом:
— Нет, никогда.
— Но почему? Почему? Почему же, о господи?!
— Не знаю… Сие свыше сил…
— Значит, отрекаешься?
— Да нет же, боже мой, нет! Не отрекаюсь!
Когда он сидел, согнувшись там, в Линцах, над своей Русской Правдой, когда обдумывал каждое слово, кочуя по России, когда стучал кулаком по столу, отстаивая ее от сомнений единомышленников, тогда она казалась совершенной, и от нее исходил ослепительный свет добра и счастья — вот что вдохновляло Павла Ивановича и придавало сил. Холодный расчет не мешал воображать будущее блаженство, а напротив, усмирял чрезмерную фантазию, и пусть свобода не казалась райскими кущами, безбрежным океаном неги — прибежищем для дилетантов, — а земной, грубой, с горьковатым привкусом былых страданий; но у него было такое чувство, будто он уже касался ее когда-то, где-то, однажды, совершив первый и теперь уже последний глоток.
Самый крупный и упрямый прусачок медленно и достойно танцевал на столе в свете лампадки.
«Ежели он испугается, — подумал Павел Иванович о танцоре с усмешкой, — стало быть, царь проявит великодушие», — и протянул к прусачку ладонь. Насекомое продолжало танец. Полковник пощелкал пальцами — таракан метнулся в тень.
Тем временем наш герой разрывался на части. С одной стороны — план, бушующий в сердце, требовал пищи. Это легко себе представить, ежели вспомнить об огне. С другой стороны — завтрашний бой так напрягал все тело, что оно ныло, словно по нему прошлись кнутом. Что касается плана, то тут опять не было ни возницы еще, ни решения, как справиться с двенадцатью инвалидами и офицерами караула, а время шло. Наконец он махнул рукою, положив выполнить сперва свой кавалерский долг на поединке, а уж после, проучив Слепцова, заняться приготовлениями к страшному предприятию.
Как ни уговаривал его Ерофеич откушать, пугая матушкиным горем и отчаянием, Авросимов за стол не садился, а старика гнал. Стоял в одиночестве, глядел в окно, как там вечерело, не слыша ни слов, ни прочих звуков. Одна ненадежная мысль сверлила мозг: ах, кабы кто помог! Кабы можно было на кого положиться!.. Вдруг что-то заставило его обернуться.
На пороге стоял незнакомый господин неопределенного возраста. В одной руке держал он узелок, будто освященный кулич, а другою старательно прикрывал дверь.
— Филимонов, — представился он негромко.
Авросимов поклонился.
— Ежели вам нужна моя помощь в известном вам деле, — шепотом сказал человек, — не побрезгуйте.
— В каком таком деле? — спросил наш герой.
— Вы же намерены спасти узника, — очень просто шепнул Филимонов. — Так я могу взять на себя заботы…
— Что за вздор? — крикнул Авросимов.
— Денег я не возьму, — сказал Филимонов, — так, от души. Вы только прикажите…
Сердце нашего героя было готово выскочить наружу. Филимонов стоял уже рядом. Он оказался ростом с Авросимова, только невероятно тощ и черен, и под черными свисающими усами нельзя было разглядеть — улыбка это у него там или гримаса. Однако грустные черные глаза глядели прямо, доверительно, без лукавства.
— Значит, в четверг, к полночи, — спокойно сказал он. — Вы не беспокойтесь. Возок где поставим: у ворот али за стеной, на Неве?
— Сударь, — взмолился наш герой. — Об чем вы толкуете? Какой узник? Как вы можете врываться к честному человеку с таковыми предложениями?
— Да вы не беспокойтесь, — сказал Филимонов. — Я свое дело знаю. Вы, господин Авросимов, можете даже из дому не выходить — мы все сделаем преотлично. Не впервой, сударь.
— Кто это мы?! — крикнул наш герой, отталкивая в грудь наседающего на него Филимонова.
— Граждане, — пояснил тот. — Стародубцев, к примеру, Мешков, поручик Гордон… Вы можете не беспокоиться, мы все сделаем и доставим, куда прикажете…
— Какой еще Гордон? Кого доставите?
— Узника-с.
— Да я ничего не хочу! — крикнул Авросимов. — Я никого ни об чем не просил!
— Да мы сами об этом узнали, — сказал Филимонов спокойно. — Все об ваших муках-с знают. Вам и просить не нужно… — и он зашептал в самое ухо нашего героя: — Только уж вы, сударь, Брыкину не доверяйте. Это ни к чему, сударь. У него все не как у людей. Ежели прикажете, так я скажу Семену, чтобы он Брыкина и близко не подпускал, уж он справится. — Вдруг он улыбнулся: — Вы ни об чем не беспокойтесь. Я пойду, а то ведь дело делать — не зерно клевать-с. До свиданьица…
— Погодите! — крикнул Авросимов.
Но Филимонов уже исчез, словно и не было его.
— Вздор какой, — пробормотал наш герой, измученный фантазией. — К черту Филимонова…
— Ты что это бездельников всяких пускаешь? — спросил он у Ерофеича со строгостью.
— Вы лучше покушайте, а я никого не пускаю, — смело ответствовал старик. — Узнает матушка — будет вам на орехи.
— Пошел прочь, — приказал наш герой.
Он попытался вновь сосредоточиться на своих многочисленных заботах, но мысли заработали в другом направлении, и тут же дверь в комнату приоткрылась, и молодой бравый офицер, крепко сбитый, с чарующей улыбкой, танцуя, подскочил к нему.
— Филимонов был? — спросил он. — Я лишь на одну минутку, господин Авросимов. Моя фамилия Гордон.
— Вы-то еще откуда? — теряя силы, выдавил Авросимов. — Что вам надо?..
Поручик не обиделся на столь холодный прием.
— Господин Авросимов, — шепнул он. — Получается неувязка. Данные не сходятся. Видите ли, сударь, у меня по списку числятся десять караульных, а у вас в списке — их двенадцать… Позвольте-ка ваш списочек…
Не удивляйтесь, милостивый государь, и не смейтесь. Наверное, все так и было. Во всяком случае — в голове Авросимова. Может, это февральские погоды тому виною или знамение какое, однако нашему герою приходилось туго, и он даже гнева не испытывал, а только ужас да бессилие.
— Значит так, — сказал поручик, познакомившись с планом, — вот здесь у вас ошибка, сударь.
Я так и знал. Этого вот солдата вообще нет, а этот вот не здесь располагается… Этот и вовсе офицер, сударь, а не солдат, как у вас обозначено, так? Стало быть, ему тут не место, не место… Пусть вистом займется, так?.. Теперь я побегу, а Филимонов все вам будет докладывать, что да как. Честь имею…