– Вот вам вода, – раздался за мною звучный голос Егора, – пейте с богом.
Я невольно вздрогнул: живая эта речь поразила меня, радостно потрясла все мое существование. Точно я падал в неизведанную, темную глубь, где уже все стихало кругом и слышался только тихий и непрестанный стон какой-то вечной скорби... я замирал, но противиться не мог, и вдруг дружеский зов долетел до меня, чья-то могучая рука одним взмахом вынесла меня на свет божий. Я оглянулся и с несказанной отрадой увидал честное и спокойное лицо моего провожатого. Он стоял передо мной легко и стройно, с обычной своей улыбкой, протягивая мне мокрую бутылочку, всю наполненную светлой влагой... Я встал.
– Пойдем, веди меня, – сказал я с увлечением.
Мы отправились и бродили долго, до вечера. Как только жара «свалила», в лесу стало так быстро холодать и темнеть, что оставаться в нем уже не хотелось. «Ступайте вон, беспокойные живые», – казалось, шептал он нам угрюмо из-за каждой сосны. Мы вышли, но не скоро нашли Кондрата. Мы кричали, кликали его, он не отзывался. Вдруг, среди чрезвычайной тишины в воздухе, слышим мы, ясно раздается его «тпру, тпру», в близком от нас овраге... Он не слышал наших криков от ветра, который внезапно разыгрался и так же внезапно упал совершенно. Только на отдельно стоявших деревьях виднелись следы его порывов: многие листья были поставлены им наизнанку и так и остались, придавая пестроту неподвижной листве. Мы взобрались в телегу и покатили домой. Я сидел, покачиваясь и тихо вдыхая сырой, немного резкий воздух, и все мои недавние мечтанья и сожаленья потонули в одном ощущении дремоты и усталости, в одном желании поскорее вернуться под крышу теплого дома, напиться чаю с густыми сливками, зарыться в мягкое рыхлое сено и заснуть, заснуть, заснуть...
День второй
На следующее утро мы опять втроем отправились на «Гарь». Лет десять тому назад несколько тысяч десятин выгорело в Полесье и до сих пор не заросло; кой-где пробиваются молодые елки и сосенки, а то все мох да перележалая зола. На этой «Гари», до которой от Святого считается верст двенадцать, растут всякие ягоды в великом множестве и водятся тетерева, большие охотники до земляники и брусники.
Мы ехали молча, как вдруг Кондрат поднял голову.
– Э! – воскликнул он, – да это никак Ефрем стоит. Здорово, Александрыч, – прибавил он, возвысив голос и приподняв шапку.
Небольшого роста мужик в черном коротком армяке, подпоясанном веревкой, вышел из-за дерева и приблизился к телеге.
– Аль отпустили? – спросил Кондрат.
– А то небось нет! – возразил мужичок и оскалил зубы. – Нашего брата держать не приходится.
– И Петр Филиппыч ничего?
– Филиппов-то? Знамо дело, ничего.
– Вишь ты! А я, Александрыч, думал: ну, брат, думал я, теперь ложись гусь на сковороду!
– От Петра Филиппова-то? Вона! Видали мы таких. Суется в волки, а хвост собачий. На охоту, что ль, едешь, барин? – спросил вдруг мужичок, быстро вскинув на меня свои прищуренные глазки, и тотчас опустил их снова.
– На охоту.
– А куда примерно?
– На Гарь, – сказал Кондрат.
– Едете на Гарь, не наехать бы на пожар.
– А что?
– Видал я глухарей много, – продолжал мужичок, все как бы посмеиваясь и не отвечая Кондрату, – да вам туда не попасть: прямиком верст двадцать будет. Вот и Егор – что говорить! в бору, как у себя на двору, а и тот не продерется. Здорово, Егор, божия душа в полтора гроша, – гаркнул он вдруг.
– Здорово, Ефрем, – медленно возразил Егор.
Я с любопытством посмотрел на этого Ефрема. Такого странного лица я давно не видывал. Нос имел он длинный и острый, крупные губы и жидкую бородку. Его голубые глазки так и бегали, как живчики. Стоял он развязно, легонько подпершись руками в бока и не ломая шапки.
– На побывку домой, что ли? – спросил его Кондрат.
– Эк-ста, на побывку! Теперь, брат, погода не та: разгулялось. Широко, брат, стало, во как. Хоть до зимы на печи лежи, никака́ собака не чукнет. Мне в городе говорил этот-та производитель: брось, мол, нас, Лександрыч, выезжай из уезда вон, пачпорт дадим первый сорт... да жаль мне вас, святовских-то: такого вам вора другого не нажить.
Кондрат засмеялся.
– Шутник ты, дядюшка, право, шутник, – проговорил он и тряхнул вожжами. Лошади тронулись.
– Тпру, – промолвил Ефрем. Лошади остановились. Кондрату не понравилась эта выходка.
– Полно озорничать, Александрыч, – заметил он вполголоса. – Вишь, с барином едем. Осерчает, гляди.
– Эх ты, морской селезень! С чего ему серчать-то? Барин он добрый. Вот посмотри, он мне на водку даст. Эх, барин, дай проходимцу на косушку! Уж раздавлю ж я ее, – подхватил он, подняв плечо к уху и скрыпнув зубами.
Я невольно улыбнулся, дал ему гривенник и велел Кондрату ехать.
– Много довольны, ваше благородие, – крикнул по-солдатски нам вслед Ефрем. – А ты, Кондрат, напредки знай, у кого учиться; оробел – пропал, смел – съел. Как вернешься, у меня побывай, слышь, у меня три дня попойка стоять будет, сшибем горла два; жена у меня баба хлёцкая, двор на полозу... Гей, сорока-белобока, гуляй, пока хвост цел!
И, засвистав резким свистом, Ефрем юркнул в кусты.
– Что за человек? – спросил я Кондрата, который, сидя на облучке, все потряхивал головой, как бы рассуждая сам с собою.
– Тот-то? – возразил Кондрат и потупился. – Тот-то? – повторил он.
– Да. Он ваш?
– Наш, святовский. Это такой человек... Такого на сто верст другого не сыщешь. Вор и плут такой – и боже ты мой! На чужое добро у него глаз так и коробится. От него и в землю не зароешься, а что деньги, например, из-под самого хребта у тебя вытащит, ты и не заметишь.
– Какой он смелый!
– Смелый? Да он никого не боится. Да вы посмотрите на него: по финазомии бестиян, с носу виден. (Кондрат часто езживал с господами и в губернском городе бывал, а потому любил при случае показать себя.) Ему и сделать-то ничего нельзя. Сколько раз его и в город возили и в острог сажали, только убытки одни. Его станут вязать, – а он говорит: «Что ж, мол, вы ту ногу не путаете? путайте и ту, да покрепче, я пока посплю; а домой я раньше ваших провожатых поспею». Глядишь: точно, опять вернулся, опять тут, ах ты, боже ты мой! Уж на что мы все, здешние, лес знаем, приобыкли сызмала, а с ним поравняться немочно. Прошлым летом, ночью, напрямки из Алтухина в Святое пришел, а тут никто и не хаживал отродясь, верст сорок будет. Вот и мед красть, на это он первый человек; и пчела его не жалит. Все пасеки разорил.
– Я думаю, он и бортам спуска не дает.
– Ну нет, что напраслину на него взводить? Такого греха за ним не замечали. Борт у нас святое дело. Пасека огорожо́на; тут караул; коли утащил – твое счастье; а бортовая пчела дело божие, не береженое; один медведь ее трогает.
– Зато он и медведь, – заметил Егор.
– Он женат?
– Как же. И сын есть. Да и вор же будет сын-то! В отца вышел весь. Уж он его и теперь учит. Намеднись горшок с старыми пятаками притащил, украл где-нибудь, значит, пошел, да зарыл его на полянке в лесу, а сам вернулся домой, да и послал сына на полянку. Пока, говорит, горшка не отыщешь, есть тебе не дам и на двор не пущу. Сын-то день целый просидел в лесу, и ночевал в лесу, а нашел-таки горшок. Да, мудреный это Ефрем. Пока дома – любезный человек, всех потчует: пей, ешь, сколько хочешь, пляска тут у него поднимется, балагурство всякое; а что коли на сходке, такая у нас сходка на селе бывает, уж лучше его никто не рассудит; подойдет сзади, послушает, скажет слово, как отрубит, и прочь; да уж и слово-то веское. А как вот уйдет в лес, ну, так беда! Жди разорения. А и то сказать: он своих не трогает, разве самому тесно придется. Коли встретит кого святовского – «обходи, брат, мимо, – кричит издали, – на меня лесной дух нашел: убью!» Беда!
– Чего же вы смотрите! Целая вотчина с одним человеком справиться не может?
– Да уж пожалуй, что так.