Дело было глубокой ночью, скотина давно в хлевах, весь народ по домам. Шибаниха спала крепким полуночным сном. А она оглядела избу и защебетала утренней ласточкой:

— Ой, тятенька, будто Христов день! До чего в избе-то добро! И двери есть! Летом-то и без печи можно прожить. Спать будем на полуда на лавках, вон и ведро для воды. Дай-ко я за водицей-то сбегаю!

Схватила бобыльское ведро и на реку среди ночи. Ведро оказалось как решето, из каждой дырочки бил фонтанчик. Ничего Палашка не донесла, вся вода вылилась еще около бань.

Еле девку утихомирил…

— Так и будем решетом воду носить? — засмеялся Евграф поутру. — Мы с тобой как пошехонцы…

А Палашка не унывала. Притащила от Самоварихи пустой чугунок, поставила его в большую корзину и опять на реку. Бежит да приговаривает:

— Свой, свой чугунок, только корзина не наша. Свой, свой чугунок, только корзина чужая!..

Палашкину приговорку услыхала еще вострая на ухо Новожилиха. Старуха полола рассаду в своем огороде, а тропка к реке бежала рядом с грядками.

Свой, свой чугунок,
Одна корзина чужая…

У реки Палашка мигом управилась. Новожилиха дождалась ее, остановила девку и поглядела в корзину. Покачала сивой головой, промокнула глаза платком и говорит:

— Вишь, она чево придумала, корзиной воду носить! Ой, Господи! Ну-ко, Палагия, подойди ко мне-то поближе. Чево-то я тебе на ушко скажу… Давно хотела сказать, не давали дела да случаи. Ну, уж севодни-то скажу, иди, девушка, поближе, иди…

Палашка, не выпуская корзину с водой, подставила Новожилихе ухо. Старуха спросила, знает ли Палашка брошенный картофельный погреб за новожиловской загородой. Конечно, Палашка знала про эту заброшенную погребицу. Яма как яма, а Новожилиха оглянулась, нет ли кого близко. И шепотком сказала про какой-то сундук с разводами: «Не ваш ли? Вроде ваш». Новожилиха рассказала, что когда «Первую пятилетку» учреждали да народ кулачили, полдеревни свое добро хоронили в снегу и в овинах. Тот сундук весной из снегу вытаял. Никто его сперва не взял. Боялись. Вместе с сундуком загребут да в Ольховицу, а после отправят еще дальше. Так и стоял он тогда до полночи посреди Шибанихи как ничейный. Новожил в тот день был десятским, средь ночи ходил патрулить. Стоит сундук на дороге, никто не трогает. Начальники были пьяные. Дедко сбродил домой за чунками и свез сундук к чужому заброшенному погребу. Схоронил в погребе и дверинку закидал снегом. Вроде Орловых погреб-то. Летом сходил, проверил, тут ли. Тут. В сенокос сеном запорошил. А как стали ночи-то темными, привез на телеге в дом. Так и стоит тот сундук в сеннике, правда, замок сорван. Не утерпел старик, подсочился недавно во щель топором, крышка и отворилась. «Прости уж ради Христа!»

Так нашептывала Новожилиха Палашке на ухо.

— Ваш, ваш сундук, ни у кого такого баского не было. Кашемировку-то я просушила на жердке. Пойдем-ко, пойдем, пока народу на улице нету… — лихорадочно закончила старуха.

Палашка стояла сама не своя. Не знала девка, что ей и подумать. Или ей сон снится, или все взаправду…

Обе с оглядкой и врозь отправились к Новожиловым. Конечно, сундук оказался мироновским! Палашка только ахала, верещала чуть ли не с провизгом. Но ведь и шуметь было опасно, и радоваться надо было потише. Уже ночью Новожил тихонько запряг в телегу кобылу Зацепку и тайно привез сундук к «новому» Евграфову стойбищу. Поспешно, без шуму, затащили сундук в избушку. Крышка открылась и даже пробренчала испуганным музыкальным звуком…

Палашка так и заплясала от радости. Все ее приданое: и холсты, и наволочки, и платы со строчами, и два стеганых одеяла кумачового да синего ситца, и малоношеная кашемировка, — все было целехонько! За два с лишним года ничего не испортилось, хоть и насквозь прогоркло и пахло сыростью… Словно полыхнуло в нежилой избенке печным огнем, ослепило озерной синью, и взревели обе — и Палашка, и Марья. «Ну, вот, много ли бабам надо? — улыбнулся Евграф. — Родной дом отнят, гумна нет, а девичьему сундуку до слез радехоньки. Как я своему топору… Вот эдак и власть. Отымут все до последних порток, а потом твое же обратно начнут отдавать, только уже по ниточке… А мы и довольны будем…»

Евграф среди ночи вытесал из еловой жердины новый запир, чтобы закрывать ворота. Жердочку тоже обкарнал для просушки Палашкиного приданого. Бабы тем временем по очереди сбегали к Самоварихе, набили соломой две постели и сеном наволочки. И вдруг первый раз вся семья надумала ночевать под своею крышею…

Палашка прямо на полу раскинула соломенные постели… Одеяла в сенцах вытрясла. И опять подхватила на руки свою фату.

Кремово-желтоватый шелк со сквозными светлыми полосами от угла до угла… Фата обрамлялась печатным узором. Без кистей, кои имелись у роговской фаты, зато по всему широкому полю вперемежку с маленькими большие розаны. Зеленые листики около тех розанов вьются, как хмель. Тут и сиреневое провертывается, а по углам возле четкого темного узора опять розовое. По золотисто-желтым краям черный бордюр, словно выборка на холсте. Четкие прямоугольные изломы. По углам четыре креста. Концы крестов преломились по часовой стрелке, преломились еще раз и вышли на линию…

Палашка перекрестила Машутку. Счастливая, улеглась она рядом с ребенком, под свое кумачовое стеганое одеяло. Даже с закрытыми глазами она четко видела и представляла свою фату и решила завтра же просушить на ветру и на солнышке все свое именье, чтобы выветрить залежалый дух. «Нет, лучше пока никому фату не показывать», — подумалось ей. — Как это не показывать? Пускай не пришлось ей ходить под венец в кашемировке, не держал ее Колюшка под руку, ступая на церковную паперть, нет, не держал… И фата, одеванная лишь по престольным пивным праздникам, тятенькой купленная вместе с часами-ходиками на Кумзерской ярмарке, не потребовалась для Палашкиной свадьбы. Дак пусть фата хоть дочке достанется! Марьюшке… Вырастет, девкой станет. Пойдет в Троицу па деревне, народ поглядит на нее и скажет: «Вон, вон Палашкина-то дочерь! Идет, на голову-то хоть ендову с пивом ставь. Не прольет. Вот какая выросла Евграфова внучка…»

Так думала счастливая Палашка и не заметила, как уснула, не заметила, как Марья пристроилась рядом на вторую постель, но под то же кумачовое одеяло. Широкую семейную стегали прежде окутку!

Евграф помолился перед бобыльским Николаем-угодником и улегся на самой широкой лавке. Укрылся старой, но теплой шубой Самоварихи.

— Слава тебе, Господи, слава тебе… — услышал он шепоток жены. Никто не помешал спокойно уснуть троим Евграфовым подопечным, да и сам он, может, впервые за три года, уснул спокойно и крепко.

Тихая теплая ночь на родной стороне промелькнула, словно зарница. Вот прохлопал крыльями зоревой петух на верхнем сарае у Новожиловых. Встрепенулся и такую пустил трель, что ласточки в гнезде, свитом под стропилами, зашевелились спросонья и зачирикали. И пошла по деревне разноголосая птичья и петушиная музыка.

Евграф пробудился еще раньше, с первой утренней пташкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: