— Дак с кем робенок-то? — спросил Евграф.
Нечаев сказал, что с девчонкой дома сидит Марья. Миронов так и обмер. Растерялся. «С какой девчонкой? Неужто Палашка, пока он в тюрьме сидел, второго примыслила? Кто? Какой прохвост сунулся по проторенной дорожке? Тот же Микулин? Позор на всю мироновскую породу…»
— Вроде ведь один Виталька-то был… — робко, с надеждой произнес Евграф.
— Какая Виталька? — ничего не понял Нечаев. — Ведь Марюткой девку зовут.
У Евграфа отлегло от сердца. Он сделал вид, что все правильно, девку зовут Марюткой. Но через какое-то время забылся и снова проговорился, называя внучку Виталькой…
А Нечаев, заглушая своим голосом ветряный березовый шум и близкий, такой веселый голос кукушки, на всю пустошь кричал, докладывая Евграфу про иные шибановские и ольховские события:
— Значит, что я тебе скажу, Евграф да Анфимович! Мельницу довели до ручки, ключи отдают кому попало. Ну и беда! Камень, на котором вал-то крутится, мазью помазать некому, а день и ночь мелют. Аж дым пошел! Да и мази колесной в колхозе нет. Ни одной кубышки! Я поехал за мазью к Митьке Усову в Ольховицу, он там кладовщик. Говорит: «Ставь бутылку рыковки, выпьем, да вези весь бочонок в Шибаниху. Туг, говорит, на три мельницы хватит». Я так и сделал. Выпили мы бутылку, я бочонок увез…
— А кто ноне в Ольховице на дегтярном-то заводе? — спросил Евграф, хотя тянуло спросить про ольховскую коммуну, а не про дегтярный завод.
— На дегтярном командиром сделали сперва Гривенника. Но у того деготь худо течет, поставили Славушка… А у нас в Шибанихе дегтярный совсем заброшен. Я, значит, мази привез, вал с обоих концов смазал. Почали опеть пазгать, рожь молоть, овес толочить. Мельником поставили младшего Клюшина, а тот на третий день подал ключи своему отцу да и от мельницы отступился. Уехал. Говорят, завербовался за море, на острова… Петруша-то Клюшин и мелет, ежели ветер подует. Дедко, он что. Он и бродит на трех ногах, а больше лежит… Жернова ковать ему одному не по силу. Поставили Кешу…
Евграф не успел спросить, почему это Пашка, такой мужик хозяйственный, довел «до ручки» свою же мельницу.
Нечаев рассказывал про сбрендившего Жучка и про все Жучково семейство, мол, от ихнего дома Игнашка Сопронов с Куземкиным наконец отвязались, зато девку на всю весну запазгали на сплав леса. А Тоньку-пигалицу будто бы спас от сплава краснофлотец Васька Пачин. Приехал из Ленинграда и ладит жениться на Тоньке.
— Васька? Пачин? — обрадовался Евграф.
— Я те говорю! Пашкин брат, а твоей бабе племянник. Так что ты угодил как раз к свадьбе. Тонькины братаны уж и солод на пиво смололи… В Шибаниху как шьет, чуть ли не ежедень…
Кричал Ванюха на весь лес, рассказывал, а к телеге не подходил. Старый армяк да и штаны, разопревшие от пота, нагретые солнышком, издавали золотарский дух, даже лошадь назад оглядывалась! Евграфа снова будто в кипяток опустили, покраснел от стыда, но тут и крики шибановских косарей послышались за кустами. Нечаев с торжеством подъехал к большому сенокосному пожогу. Над огнем в котле кипел «чай», заваренный смородиновыми ветками. Нечаев побежал к шибановским сенокосникам. Он за руку поймал Палашку Миронову:
— Гляди, кого я тебе привез!
Евграф и сам косолапо побежал навстречу дочке. Котомка болталась у него на одном плече, в дрожащей руке он держал лопушок с земляничными ягодами и боялся его рассыпать. Палашка охнула, бросила грабли:
— Господи, Царица Небесная… Тятенька! Ты ли это?
Она кинулась к отцу на шею и заревела на весь лес.
— Вот, Витальке ягодок насбирал, — бормотал Евграф. — Нет ли его тутотка… Это… девушки-то?
Кулек с красными земляничниками, сделанный из листа лопуха, рассыпался…
Шибановские косари, человек под сто — мужики в белых без поясов холщовых рубахах, цветастые бабы и девки, отбиваясь от оводов, побросали топоры, грабли, носилки, новые стожары. Все побежали глядеть приезжего, все окружили Евграфа Миронова. Одна Самовариха тюкала за перелеском топором, не обращая ни на кого внимания. Но вот и та почуяла новость, остановила работу, растрепанная, побежала на шум к пожогу. Судейкин, в берестяных ступнях на босу ногу, в одних портках и в белой рубахе, первый после Палашки заприплясывал вокруг Евграфа, подскочил и потный Володя Зырин. Евграф со всеми здоровался за руку.
Людка Нечаева плакала вместе с Палашкой.
— Да не реви, не реви, Палагия! — успокаивала она Палашку, а сама промокала слезы рукавом рубахи.
— Приехал, дак и слава Богу, реветь нечего.
— Евграф да Анфимович, пешком со станции или как?
— Ну, топереча и Роговых выпустят! Не видел там Роговых-то? Но лучше бы не вспоминать Роговых: зарыдала, присев на камень, Вера Ивановна.
Евграф не ждал, что люди будут так радоваться его возвращению. Не успевал отвечать на вопросы, гладил по голове ревущую дочерь. Нечаев шумно объяснял, как и в каком месте он увидел Евграфа, как тот босиком собирал землянику. Так рассказывал, словно сам он и был Евграф Миронов! Тут Палашка круто остановила свои причитания:
— Ой, тятенька! Это пошто от тебя экой нехорошей дух-то идет? Как из нужника…
Евграф смутился, зашмыгал носом и простодушно промолвил:
— Так ведь… нужник и есть… А я уж видно привык, сам-то не чую…
И рассказал, как зарабатывал деньги, чтобы уехать из Вологды.
Люди сочувственно охали. Под конец он объяснил, где пришлось ночевать, как устроено в городе отхожее место…
— Да ну? — удивился Судейкин. — А я-то, дурак, думал, что в городах и в нужник люди не ходят… Особенно дамочки. Тюрьма, думал, есть, а нужников нет. А вишь оно! Тоже, значит, посещают. Ну, ты молодец, Анфимович, все доподлинно изучил и все городское дело прошел, вот бы и Куземкину так…
Палашка и подвода Нечаева уже влекли Евграфа все ближе к родной деревне. Порывом теплого ветра отнесло клики косцов, возбужденных возвращением Евграфа. Чем-то праздничным так и повеяло на лугах шибановского колхоза. Праздничной была и большая изба Самоварихи. Но ойкнула и заплакала жена Евграфа Марья, отпустила ребеночка с рук и запричитала точь-в-точь теми же словами, как причитала на покосе Палашка.
Евграф обнял жену, заплакал и сам, потом застыдился и дрожащими пальцами начал развязывать котомку с радужным расписным петухом.
«Виталька» стояла около шестка, держа палец во рту. С испугом глядел ребенок на незнакомого дядю. Ей показалось, что дядя этот обижает и маму, и бабушку. Она долго крепилась, чтобы не зареветь, наконец не выдержала, и звонкий, самый звонкий детский крик огласил обширную Самоварихину клетину.
— Не реви, андели, не реви, это ведь дедушко! — успокаивала ребеночка подоспевшая из лесу Самовариха. — На-ко вот, я тебе ягодок принесла.
Евграф пожалел, что рассыпал на лугу свою землянику. Радужный расписной петух, извлеченный из вонючей котомки, успокоил вроде бы всех сразу, и все начали хвалить петуха. Евграф осторожно вместе с петухом и Самоварихиными «ягодками» пробовал взять девочку на руки, но та испугалась еще пуще.
— Ну, ну… Марьюшка, не бойся… Матка, как записали отчество-то?
— Да как! — наливая самовар, отозвалась жена. — Знамо как, Николаевна. Оно ведь, Анфимович, никуды и не записывали. По ею пору не крещеная девушка…
Палашка проворно побежала топить баню. Девчушка была вылитый Микуленок.
— Ох, матка! — вздохнул Евграф, когда Самовариха убрала со стола и опять ушла в лес к осеку. — Видно, не ты одна Бога-то за меня молила. Вишь, выбрался из самого пекла…
— Живой, здоровый, дак и ладно, — сказала Марья.
— Не больно живой-то… Побывал я во многих руках, и в совецких и во многих шпанятских… Эти почище всех. Думал, и ребра переломают…
— Господи, дак это кто экие?
— А не спрашивай, Семеновна, легче серчу!.. Это вроде братанов Сопроновых. Нет у таких ни стыда, ни совести… От брата Данила бывала ли висть какая?
Марья отпустила с рук внучку и опять молча запритрагивалась к ситцевому головному платку. И стало ясно Евграфу, что Данила Пачина дома нет, скорей всего никогда уже и не будет.