Палашка заохала и убежала к яме, в которой замочила армяк.
Хотелось Евграфу рявкнуть на дочку и за бабью рубаху с крестиками по вороту, и за тюремную справку. Но от рявканья-то что толку?
Он медленно приходил в себя. Думал про беспортошную свою жизнь, про армяк, пропахший ночным золотом. Настроение Евграфа снова упало. Чего ни передумал он, пока сушились на жердке тюремные залатанные, но уже чистые пгганы! Обида медленно отходила от сердца…
Виноваты ли бабы, что не припасли смену белья? Два года живут на чужом подворье, ни кола, ни двора. Ладно, что хоть по миру теперь не ходят. Ан, и по миру Марья хаживала! Самоварихе-то в ноги надо бы поклониться. Пустила в избу троих. Еще и четвертый явился…
Евграф, скрепя сердце, напялил на себя широкую бабью рубаху, заправил ее в худо просохшие штаны. Понюхал, а они все еще слегка отдавали городским вологодским духом.
Ну, а дальше-то как быть? На сенокос без порток, с голой задницей? Да ведь Киндя Судейкин сразу стихи выдумает, вся Шибаниха будет слушать и хохотать…
Евграф выглянул из предбанника. На тропке вроде бы никого не было. Вроде пусто и в соседних загородах. Воровски, словно тать ночной, он заспешил вверх, в деревню. Только хотел поскорей свернуть в заулок к Самоварихе, как Володя Зырин с луковым гроздом в руке выскочил на тропинку:
— Евграф Анфимович, с легким паром!
— Спасибо, дружочик, спасибо.
От Володи нельзя было убегать сразу, с начальством требовалось хоть как-то перемолвиться, и Евграф спросил, какова жизнь.
— Мы-то почти все вверх головой. Один Митя Куземкин третий день на карачках, — хохотнул Зырин.
— Неужто пьет? — удивился Евграф. — Ведь начальникам-то вроде нельзя.
Володя засмеялся:
— А мы с ним потому и веселые, что начальники! Сено косить нам некогды, надо руководить Шибанихой. Я тоже, вишь, Митьке подсобляю иной раз… Голова, бывает, как чугунок… Заходи, ежели!
— Заходи и ты! Правда, живем-то… в чужих людях.
Евграф хотел было сразу поговорить насчет Митькина сруба, но Володя, отбиваясь от комаров, исчез.
Заблудившийся чей-то баран тыкался из одних ворот в другие. Охрипший и бестолковый, он побежал в другой конец Шибанихи. И Миронову припомнился тридцатый год, как разбирали скотину после статьи Сталина.
Солнце только что село. Бирюзовое небо на западе еще ярко светилось, но в зените оно мрачнело, переходило в кубовый, затем в неопределенный цвет, и чем ближе к восточному горизонту, тем становилось темнее. Кричали дергачи у реки. Комаров было густо. Большая ночная птица лунь бесшумно шарахнулась в теплом ночном воздухе. До одури сильно пахло ромашками. От домов веяло запахом коровьего молока, лошадиного пота и вечерним дымком. Отблеск дальней грозы вернул Евграфу острое чувство родины.
Не больно-то хотелось ему идти ночевать в чужую избу, но деться было некуда. В избе кипел самовар. Палашка, увидев отца в рубахе с крестиками, добродушно развеселилась:
— Ой, тятенька, до чего баско-то!
— Кыш! — огрызнулся Евграф. — Баско… Не могли порток припасти. Размокла бумага-то? И штаны не просохли…
— Тятенька, бумага явственна! С крайчику расплылось немного, — захлопотала виновато Палашка. — Бумагу я на кожух положила, высохнет. И штаны к утру сухие будут, а ты чаю попей да полезай на печь. Девушка-то наша уж спит. Завтра мы с маменькой и портки сметаем. Полстана холста у нас осталося. Остаточек, а на портки-то хватит. Остальное-то ушло на портянки, на рукавицы да на скатерть. А на мешки-то мало ли надо холста?
Палашка вроде бы оправдывалась.
Евграф без сахара выпил две чашки морковного чаю. Покорно полез на обширную, сбитую из глины печь Самоварихи. На печи он снял не просохшие в бане тюремные штаны. Оставшись в чем мать родила, укрылся какой-то старой подстилкой. Печь была так горяча, что пришлось искать более прохладное место. «Ну, кто в сенокос-то на печи сидит?» — горестно думал Евграф. Но совсем размяк он душой, когда дочь подала снизу целый ржаной пирог со свежими рыжиками, а после еще и большую кружку с чаем и даже сахарницу с мелко наколотым сахаром.
Когда пришла Марья после скотинного обряда, он уже задремывал и сквозь дрему слышал то бабьи смешки, то какой-то шепоток. Он слышал, как Самовариха вернулась из леса с большой охапкой душистых зеленых гиглей, как чистила гигли и приговаривала:
— На-к, Палагия, ешь сама. Скусно!
Самовариха укладывалась уже спать на примостье, а Марья с Палашкой в темноте кроили холстину. В окне блеснула зарница. Евграф был не доволен, что бабы не запирали ворота. В избу неожиданно закатился Володя Зырин и хлопнул о стол бутылкой. Дальше пришел Новожил, а через какое-то время заглянула и Вера Ивановна Рогова. Самоварихе пришлось подняться, зажечь убогую шестилинейную лампу.
Евграф совсем очнулся от громких слов Ивана Нечаева и лежал на печи ни жив ни мертв.
— А где у нас бурлак-то? — шумел Нечаев внизу. — Вот мы счас обмоем его… Анфимович, слезай сюда.
И Нечаев уже своей бутылкой ударил по столу.
Евграф затаился и начал лихорадочно соображать, как быть… Палашка и жена Марья всеми силами выпроваживали гостей, дескать, поздно, девку разбудите, да и бурлак после бани спит. Зато Самовариха всячески ублажала пришельцев, уговаривала их проходить «под святые». Вскипятила и принесла на стол самовар. Вот-вот должны были запеть первые петухи, а в избе стало людно, и все, кроме спящей внучки, жены и дочери, терпеливо ждали, когда бурлак спустится вниз.
— Анфимович, а вить ты там не спишь! — заметил Иван Нечаев.
— Не сплю… — согласился сверху Евграф. — Какой уж тут сон?
— Ну, тогда слезай! Неужто не жарко тебе там? Выпьем по рюмке за твой возврат!
Евграфа кидало на печи то в пот, то в холод. Как? Признаться, что он лежит без порток, с голой задницей?
Нет, этого он никак не мог объяснить… И не слезать тоже было нельзя…
— Ну, ты, Анфимович, совсем, видать, нос начал задирать, — сказал Зырин. — Совести у тебя нет.
— Совесть-то у меня, Володя, есть, — сказал сверху Евграф. — Есть совесть-то, да порток нету! Вот дело-то какое…
— Да ну? — захохотал Зырин. — Как это нет?
— А так! — разъярилась на Володю Марья. — Так и нет! Сами догола разули-разболокли!
Володя заоправдывался и сказал, что он ни Евграфа, ни Роговых не раскулачивал.
Что началось в избе Самоварихи с приближением полночи! Тускло горела лампа. Евграф на печи краснел и потел. Марья и Самовариха ругали начальников, каждая на свой лад. Палашка успокаивала пробудившуюся Марютку. Нечаев спорил о чем-то с глухим Новожилом. И неизвестно, что было бы дальше, если б не вошел в избу Игнаха Сопронов, сопровождаемый председателем Митей Куземкиным.
— Дома хозяйка? — Сопронов, как ястреб, оглядел всех по порядку. Хотя лампа померкла, ночи стояли светлые. — О, да тут вас вона сколько…
— Как сельдей в бочке! — хихикнул Куземкин, покосившись на две так и не распечатанные бутылки. — И выпивка на столе…
— Нет, братцы, у нас нонече пост, — ехидно сказал Володя Зырин. — Хотели мы выпить за приезд Евграфа Анфимовича, да он-то, вишь… что-то он заупрямился… Не слезает никак с печи…
Зырин не объяснил Игнахе причину мироновского упрямства.
— Так, так… — сказал Игнаха. — Может, сейчас спустишься, таварищ Миронов? Дело ночное, позднее.
— Завтре людям косить, рано вставать! — поддержал Игнаху Митька Куземкин.
Евграф на печи крякнул, но промолчал.
— Так не станешь спускаться, Евграф Анфимович? — Было похоже, что Игнаха заранее знал о приезде Евграфа. — Надо бы поговорить.
— Нет, не спущусь, — послышалось с печи.
— Ну, пеняй на себя! — сказал Сопронов. Все затихли.
— Ты пошто пришел? — Марья накинулась на Сопронова. — Тебе чего надо? Человек с дороги, и робенку спать надо.
— Пришел я не к ему, а к здешней хозяйке! — выкрикнул Сопронов. — А ежели говорить насчет Миронова, дак он обязан показать документы!
Тут начала говорить сама Самовариха: