Я лежу и думаю о жизни, о том; какая это все же приятная штука. Все глубже погружаюсь я в дремоту, и все мне ясно и понятно. Я думаю о мельничихе. Она стоит у меня перед глазами, такая вся полнокровная и здоровая, простая и безыскусная - воплощение телесного изобилия и здоровья, простоты и прямодушия. Будь все люди такими, их вполне можно было бы любить. Еда приятной тяжестью лежит в желудке, мне лень пошевелиться. Тело мое блаженствует. Время исчезает, и нет ничему ни начала, ни конца. В голове у меня что-то переворачивается. Я чувствую, что как-то обалдеваю от всего этого блаженства, чудесное ощущение. Потихоньку я погружаюсь в сон. Я засыпаю. Сплю.
Много времени спустя, - проходит, мне кажется, не один год, - у меня возникает такое чувство, будто кто-то вошел в комнату. Я, щурясь, приоткрываю глаза, это, конечно, она, мельничиха. На ней уже ничего нет. Когда она идет к постели, жирные ляжки трутся друг о друга. Но она очень серьезна, какая-то уже не такая. Нужно погасить свет, говорит она решительно; и она садится на свечу, свеча шипит. Да, конечно, говорю я, само собой. Потом она забирается в кровать.
По мне как оно есть, так и правильно. Я счастлив.
Я обнимаю ее за шею. Она сразу вся обмякает. Мы говорим о жизни. Мы обо всем думаем одинаково. Она много говорит о еде, я тоже. Я говорю, что с первого взгляда был очарован ее пышным бюстом. Она выкладывает мне оба своих пышных каравая. После этого проходит много лет.
Меня все время клонит в сон, и я вполне счастлив. Как-то я вспоминаю про лошадь: что с нею сталось? Она съела сама себя, отвечает мельничиха, уже давно. А, говорю я, вон оно что. Я много думаю о жизни. Думаю о том, как она щедра и прекрасна. Свою мельничиху я очень люблю, и время для меня не существует, и нет ничему ни начала, ни конца. А мельник? интересуюсь я. Он смазывает колесо, говорит она. Ну-ну, говорю я. И проходит еще много лет.
Я наконец просыпаюсь. Что-то глухо гремит вдалеке. Я сажусь в темноте на постели, протираю глаза. Я ничего не вижу, но слышу, как что-то там грохочет и грохочет, тяжко и однообразно. Это река. Я снова ложусь. Это река. Мельничиха храпит. Я различаю все звуки. Голова у меня ясная и трезвая. Она лежит, прижимаясь ко мне спиной, от этого тепло. А под окнами все грохочет и грохочет, все сильнее, все неистовее. От дикого грохота у меня темнеет в глазах, нет, это невыносимо, я больше не выдержу.
Я вскакиваю. Я кидаюсь к окну. Распахиваю его. Грохот яростно, бешено обрушивается на меня, мне нечем дышать, я бросаюсь вниз.
Вода подхватывает меня, она холодная как лед. Бурный поток увлекает меня за собой. И грохочет, грохочет. Меня тащит к мельничному колесу, к его огромным, обитым железом лопастям. Меня раздирает на куски, хлещет, пенится кровь. А в темноте, в свете звезд я вижу мельника, размахивающего в воздухе руками, рот его широко разинут в диком вопле ликования. Это грандиозно, в экстазе я испускаю дух. И превращаюсь в ничто.
Теперь, когда я мертв, я ничего больше не знаю. Я не знаю, в чем был смысл моей жизни, в чем он вообще заключается. Я просто рассказываю все как оно было, как я помню.
Он умолк.
Те, кто его слушал, нашли, что история эта и впрямь довольно странная. Они посудили, порядили так и эдак. Потом и они замолчали, уйдя снова в себя. А далеко от них ото всех, совсем в иных краях, сидел недвижно и задумчиво юноша, умерший уже давным-давно. Лицо его было нежно и весь облик юн, хотя уже стерт и невыразителен. Каждый вечер разговаривал он сам с собою, и говорил он так:
Она бродит там внизу среди цветов. Она бродит в лесу под большими деревьями и думает обо мне. Она сидит у порога дома своего отца и вспоминает меня.
Сейчас вечер, и она убегает и крадется по бесшумной тропе в глухом лесу, и спускаются сумерки. Она садится у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Там она ждет меня в наступающих сумерках. Она ждет мою светлую лодку, вкруг которой тихонько журчит и поет вода: она ждет тихой песни маленьких волн, и губы ее улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, и пахнет цветами лотоса у ее ног. Она знает, что я приду, и руки ее становятся горячими от быстрых толчков ее сердца. Вот сейчас, в сумерках.
Любимая, сегодня вечером я не приду к тебе. Этим вечером я не моту прийти. Но завтра я буду с тобой. Завтра, когда стемнеет, лодка моя заскользит вверх по реке под тихое журчанье воды. Завтра я буду с тобой.
Он умолк. Тоскливым взором глядел он куда-то во тьму.
Ему ответил, как отвечал всякий раз, всякий вечер, сидевший с ним рядом старый человек с длинными белоснежными волосами:
Твоя любимая умерла. Я сидел и держал ее старую руку в своей, когда она умирала: это была моя мать. Моя дорогая, нежная мать.
Она никогда не говорила о тебе. Но когд ее не стало, я нашел твой портрет, поблекший от времени. По нему я и узнал тебя, когда пришел сюда, чтобы занять место рядом с тобой.
Мать моя была счастлива. Мой отец был добрым человеком. Он взял ее замуж совсем молодой, и она отдала ему свое сердце, потому что поняла, что ты мертв. Она любила его всю свою долгую и счастливую жизнь. Теперь она давно уже мертва. Все мы теперь мертвы.
И тогда сказал юноша, обратив на него свой взор, горящий ровным, спокойным пламенем:
Ты говоришь, моя любимая умерла. Моя любимая не умерла.
Наступает вечер, и она сидит у реки, на отлогом берегу, где пахнет цветами лотоса. Tам она ждет меня, и спускаются сумерки. Она ждет песню волн, и ее губы улыбаются в сумерках. Она знает, что я приду, она знает, что я совсем близко.
Что знаешь ты о любви!
Старик ответил:
Я старый человек. Я прожил гораздо дольше тебя, умершего в ранней молодости. Я знаю, что любовь - это еще не все, а вот жизнь - это все. Да, жизнь - это все.
А теперь все мы мертвы.
Юноша сказал:
Вся моя жизнь была любовь. Единственным моим делом было любить. Ничем другим я не жил. И если бы мне подарили вторую жизнь, я снова жил бы одной лишь любовью, любовью к ней, к той, которую любил, и люблю.
Я искал бы ее у реки. Я искал бы ее в сумерках, там; где она ждет меня.
Что знаешь ты о любви!
Старик отвечал:
Я дожил до седых волос. И я держал ее руку в своей, когда она умирала, маленькую, сморщенную руку моей матери.