Получив освобождение сперва на неделю, потом еще на одну и вот уже загорая в финском домике третью, Федька вовсе распустился, пил, резался в преферанс и отчаянно скучал в днев-ные часы, когда офицеры сидели на объекте.
Впереди Федьке ничего не светило и, будучи парнем неглупым, он даже не пытался обма-нуть себя, что что-нибудь в его судьбе переменится и со следующего понедельника все пойдет по-другому. Он не знал, куда себя девать. Поэтому вечно суетился, кричал громче всех, чаще всех спорил и, получив за полтора неполных месяца своей полковой жизни прозвище "чума", успел многим надоесть и по-настоящему сошелся с одним Борисом. Одному лишь Курчеву и то в бреду невероятной пьянки он открыл самую свою страшную тайну: как позапрошлый год, доведенный до отчаянья неудачной бесплодной любовью к одной студентке-химичке, Федька, напившись, заявился в аспирантское общежитие к своей единоутробной беременной сестре и начал не в шутку к ней приставать. Даже через полтора года пьяный Федька не мог побороть дрожи, рассказывая, как прогоняла его сестра, а он, рыдая, молил ее согласиться, поскольку она уже влипла и ей ничего не грозит.
- Да не плачь... Матери она ведь не написала, - еле справившись с брезгливостью, пыта-лся успокоить Федьку Борис. Но тот всё рыдал. Маленький, тощий, с кудрями колечками волос, он был похож на приютского заморыша. Курчев силой уложил его в тот вечер, накрыв двумя шинелями. Хорошо, что офицеры укатили в райцентр и никто не слышал Федькиной исповеди. А то кое-кто из лейтенантов мог бы избить Федьку. Борис и тот несколько дней боролся с гадливостью, пряча, впрочем, ее подальше, потому что Федька, как все нервные люди, был особенно чуток.
Больше к этому рассказу он не возвращался, и Курчев старался делать вид, что, собственно, никакой исповеди не было.
Возвратясь в опустевший дом, Федька с неохотой зачерпнул в кухне кружкой из ведра, набрал, как прачка, в рот воды и брызнул в лицо Борису.
- Вставай, - сказал мрачно. - Дальше никак нельзя...
Оставалось восемь минут до развода. Курчев покорно поднялся, скинул шинель, китель и нижнюю рубаху. Ему стало зябко, но одновременно душно. На крыльце Федька облил его из ведра. Кое-как растеревшись, лейтенант снова напялил на себя одежду, глотнул из бутылки, заел хлебом с остатками бычков в томате и побежал вниз по улице к штабу. Ноги были какие-то не свои. Суставы словно во сне кто-то подкрутил гаечным ключом, пережал и теперь они почти не сгибались.
Слава Богу, бежать было недалеко. Построение было не торжественным, когда полк четы-рехугольником строили на дальнем плацу. Сбегая вниз, Курчев успел перегнать вышагивающего по параллельной улочке комполка Ращупкина и встать во вторую офицерскую шеренгу как раз при крике дежурного по части:
- Смирна! Равнение на середину!
Покорно и в то же время с каким-то тупым равнодушием он глядел сейчас на длинного, хорошо выбритого и сияющего Ращупкина, который с напускной серьезностью выслушивал короткий рапорт низенького младшего лейтенанта из огневиков. Никаких событий в полку не произошло, но лицо у Ращупкина было торжественно внимательным, как у опытного педагога, выслушивающего чтение захудалого первоклашки.
- Сразу вызовет или в обед? - гадал про себя Борис. Но почему-то грядущий разнос сегодня не слишком заботил.
- А особняк где? - вспомнил Борис и оглянулся, хотя Зубихин никогда на разводе не появлялся.
Офицеры не спеша потянулись через проходную. Курчев поплелся в числе последних, ожидая, что Ращупкин его окликнет. Но тот стоял на штабном крыльце, о чем-то разговаривая с главным инженером, черноволосым очкастым молодым татарином, погодком командира части.
Солнце постепенно выкатывалось из-за леса и скользило по снегу. Борис прошмыгнул мимо опустевшего стройбата, где теперь уже даже не кормили гречневой кашей и вчерашними щами, и вышел на прямую, как рельс, бетонку. Впереди шло кагалом до десятка офицеров, но Курчев не спешил. Ноги, хотя и разошлись немного, всё же ныли, а голова была просто свинцовой и набухала у висков.
Эти два неполных километра бетонки он хотел оставить для мыслей об аспирантке. В бун-кере будет тесно от людей, душно от тысяч включенных ламп, шумно от сельсинов и реле. К тому же, там рядом будет красавица Валька Карпенко и при ней не больно размечтаешься.
А здесь, на бетонке, он был один, и шедшие впереди в полусотне шагов офицеры не слишком ему мешали.
Выросший под бабкиным крылом Борис мало что перенял от отца, машиниста окружной дороги Кузьмы Иларионовича. Разве что влюбчив был, как отец. И влюбляясь, Борис каждый раз верил, что влюбляется всерьез и по гроб. Во всяком случае, каждую встреченную девчонку он примеривал с первого дня знакомства как будущую жену. Хотя к двадцати шести годам он все еще был холост, жениться в своей жизни он собирался неоднократно - в первый раз семнадца-ти лет на их квартирантке, незамужней тридцатилетней хлебной продавщице, лишившей его отрочества, а в последний раз - сегодня ночью на аспирантке. До того, соответственно, выстав-лялась кандидатура переводчицы Клары Викторовны и несколько позже - монтажницы Вальки.
Сейчас, несмотря на головную боль, он думал на бетонке об Инге Рысаковой. (Эту фами-лию он прочел на форзаце первого тома "Ярмарки тщеславия" и фамилия ему понравилась.)
На снежной просвистанной ветром дороге между еловой балкой и бараками бывшего лагеря мысли об аспирантке приобретали необычайную серьезность. В полусотне километров Инга казалась ближе и роднее, чем вчера в вокзальном ресторане, а доцент Алешка, человек в ушанке и бывший неизвестный муж задевали сейчас за душу куда больней. Особенно Алешка. Алешка закрыл надежды на аспирантуру. Алешка был при деньгах, был женат на чудесной женщине и еще лез к чужой (считай теперь к его, курчевской) девчонке. И еще Алешка был красив и джентльменист. Он умел держать себя в руках и никогда бы не стал на дежурство в морозном переулке, ожидая весьма проблематичного возвращения загулявшей женщины. Алешка - это было сплошное везение и удача, несмотря на глупость и шкрабскую манеру излагать чужие мысли.
"Своих нету, - хмыкнул Курчев. - А все равно помрет академиком."
Но тратить чистое и вполне уже солнечное утро на злобу против двоюродного брата не хотелось, и Борис вернулся к вчерашней знакомой.
Жены из нее никак не получалось. Это он правильно писал вчера в Правительство. Здесь, в части, ей нечего было бы делать. Даже Кларка, переводчица - и та бы смотрелась тут лучше. Даже переводчица со своей дюжиной ярких умопомрачительных импортных нарядов. Впрочем, Кларка уже имела дело с армией: преподавала до заграницы в Военной академии.
А аспирантка Инга в скромной длинной выворотке оказалась бы тут, в полку, беззащитней, чем скрипачка на лесоповале.
Курчев вспомнил, какие у нее длинные и тонкие пальцы. И запястье тоже тонкое, и вся она худая, словно неотогретая, и, наверное, поэтому у нее такое зябковатое подергивание плеч. Спускаясь к "овощехранилищу", он чувствовал, что над ним самим нависло немало, а если и пронесет, то все равно на расстоянии в полста километров женщину не упасешь, не убережешь от житейского холода и других неурядиц и неприятностей.
"Хотя бы, - подумал, - год назад встретились. Куча у меня тогда времени была."
Действительно, год назад он почти не ходил в заводскую военную приемку, куда был откомандирован из полка, а все дни пропадал в Ленинской библиотеке.
"Но она ведь в третьем научном!" - вспомнил тут же, и эта разделенность залов спустя год тоже обижала, как бы еще раз подчеркивая всю безнадежность мечтаний об аспирантке.
- Чего бредешь еле? - отвлек его голос Володьки Залетаева. Борис поднял голову. Навстречу по бетонке, прижимая офицеров к обочине, подымалась бежевая "Победа". Когда она прошла, он вспомнил, что это вчерашняя "смершевская".
- Догоняй! - крикнул Залетаев и сам побежал к проходной объекта. Курчев покорно побрел за летчиком. Ноги по-прежнему слушались плохо.