Теперь букмекеры не смеются, они кивают друг другу, словно говоря: "Про монахов мы знаем. Это уже похоже на дело".
А Бонсевр достает еще газетные вырезки и листы, исписанные на машинке якобы выдержки из мемуаров лорда Уотлинга, - и предлагает букмекерам за дальнейшими подробностями обратиться к лорд-канцлеру, если же они хотят увидеть подземный ход, то следует написать лорд-мэру.
- Лорд-мэру, - повторяет один из них с сомнением в голосе.
- Ну да, в его канцелярию, - говорит Бонсер, словно досадуя на неосведомленность провинциала. - В отдел канализации, он ведает подземными ходами. И надо получить пропуск и оплатить, марку.
- Маржу?
- Да, марку. Такую черную, для пропусков. Вы что, никогда пропусков не получали?
- Да брось, Билл, - говорит второй букмекер, - ты же видел также марки, за шиллинг.
- Ах, гербовые?
- Вот-вот.
Оба букмекера, устыдившись своего неверия, покупают акции, каждый на фунт. Табита дрожит, как в лихорадке. Она сама не знает, негодовать ли ей на Бонсера за эту новую басню или поражаться его нахальству. Она смотрит на него, встречается с нам глазами, и вдруг он ей подмигивает. Чувствуя, что сейчас расхохочется, она поспешно выходит на улицу.
14
Она страдает. Она говорит себе: "Он безнадежен. Он не только лжет и обманывает, он..." Но она не может подыскать слова для этого безумия. А потом ей опять вспоминается невозмутимое лицо Бонсера, его поразительное нахальство, и ее душит смех. Разрываясь между страданием и этим странным весельем, она смеется до боли, до колик, и на глазах выступают слезы.
Выходят Бонсер, у него вид победителя, он берет ее под руку. - Вот так-то, старушка. Здорово я их уел и тебя рассмешил, а?
- Но зачем это тебе, Дик? - Она опять смеется, но тут же спохватывается, старается взять себя в руки. - Этот подземный ход - какая чушь, ты же знаешь, что его нет.
- Конечно. Но каков сюжет! И выдуман тут же, экспромтом. - Он сдвигает шляпу на затылок и выпячивает грудь. - Ей-богу, Пупс, экспромтом. Ты их лица видела? Я сам чуть не расхохотался. - И продолжает с довольным смешком: - Проглотили как миленькие. Два самых прожженных мошенника во всей Англии. Да что там, Пупс, я, если понадобится, сумею продать булыжник Английскому банку.
- Да, а если они узнают? Ведь это такая явная ложь.
- Но в этом-то вся и прелесть. Чем невероятней, тем лучше. Сейчас объясню почему. - Бонсер прижимает к себе ее локоть, его переполняет гордость артиста. - Когда люди слышат настоящее вранье, они думают: "Не посмел бы он такое сочинить, значит, это правда". Вот и ловишь их, как мух в паутину. Дураки, между прочим, тоже клюют. Но с дураками и стараться не надо. Те сами лижут тебе руку и клянчат: "Бери все как есть, дружище. Сейчас у меня больше нет, а будет - тоже тебе принесу". Для дураков выдумывать враки - только зря стараться. А эти двое - они хитрющие. Потому я им и наплел про подземный ход - для пущего эффекта. И про монахов. Ты заметила, как они слушали про монахов? Этим я их доконал. Так всегда бывает. Хочешь, чтоб уши развесили, - пускай в ход монахов, все знают, что это была за публика. Монахи и попы. Тут не промахнешься, какие-то струны да заденешь. Ну, теперь, пожалуй, можно и кутнуть, заслужили. - Он тянет ее в другой бар.
- Не надо. Дик, пожалуйста.
- А я говорю - надо.
- Неужели ты не понимаешь, что губишь себя?
- А ты думаешь, легко было всучить уотлинговские бумажки этим двум крокодилам?
Он входит в бар, выпивает. Выражение у него мрачное, он молчит. После закрытия идет, шатаясь, по улице и взывает к домам: - Она меня в грош не ставит!
- Но, Дик, я же не говорила...
- Конечно, я себя гублю. Мне бы надо быть в парламенте, я бы их там всех вокруг пальца обвел.
- Если б ты выбрал что-нибудь одно...
- А велики у меня, думаешь, были возможности, когда меня в четырнадцать лет вышвырнули из бардака в какую-то вонючую контору?
- Но ты говорил, что был в университете!
- Контора была в университете. Университетская была контора, а если ты, черт подери, намерена уличать меня во лжи, чуть я открою рот...
- Дик, уже очень поздно, пора спать.
- Давай, давай, уложи беднягу в постель и обшарь его карманы, Обчисти до нитки, а шкуру продай на праздничные штаны.
Он останавливается, по-ораторски воздев руки. - Не ценишь ты меня. Пупс. Ты думаешь, я - мразь, ничтожество. Но ты не права. Кишка у меня не тонка. Печенки-селезенки на месте. Яички одно к одному. Зад не отвислый. И лицо ношу не для того, чтобы скрыть затылок.
Он вдруг улыбается широко и печально и нахлобучивает шляпу на лоб. Со смаком повторяет последнюю фразу и сам себя хвалит: "Вот это - да". Он вернул себе хорошее настроение. Обнимает Табиту за плечи. - Ладно, веди бедолагу домой, издевайся сколько влезет.
Красноречиво оплакивая свои загубленные таланты и получая от этого истинное удовольствие, он разрешает Табите раздеть его и уложить в постель. Он прижимается к ней и, вздохнув: "Валяй, Пупс, казни меня, разбей мое сердце!", засыпает у нее на груди и храпит, как слон.
Табита лежит неподвижно. Ей открылась огромная, удивительная истина. "Нечего и надеяться, что он будет вести себя разумно. Нет у него разума. Ни уговоры, ни слезы, ничто не поможет".
15
Удивление сменяется глубокой печалью. Ей кажется, она полна до краев такой тяжелой, такой бесконечной печали и мудрости, что никаких новых сюрпризов жизнь уже не может ей преподнести. "Чего-то ему недостает, он как ребенок. Надо быть с ним терпеливой, тактичной".
Для начала ее материнское терпение выражается в том, что она лежит, боясь шелохнуться, и твердит про себя: "Я-то глаз не сомкну, лишь бы его не разбудить, а то он завтра будет ни на что не годен".
Однако просыпается она в половине одиннадцатого утра от того, что Бонсер сонно обнимает ее, вздыхая: "Ох, моя твердокаменная женушка, жестокое ты созданье!"
Она говорит мягко, тактично: - Милый, надо нам было вчера расплатиться с хозяйкой, пока мы все не истратили.
Он принимает этот намек вполне благодушно. - Не извольте беспокоиться, сударыня. Все будет в порядке. Иди сюда.
- Но, Дик, уже поздно.
- А куда нам торопиться?