Да, свою грамоту я постиг, не сидя за удобной школьной партой, - я выползал ее на животе! После чего рулон был с почестями свернут и поставлен в угол за шкаф, а пепельница и пресспапье заняли свои обычные места не на полу, а на покрытом зеленым сукном рабочем столе отца.

Еще долгое время я ходил ошарашенный собственным умением. Для его проверки я брал знакомую книжку и читал: "Бу-ря м-г-ло-ю не-бо кро-ет, вих-ри снеж-ны-е кру-тя..." Умею! Но я закрывал глаза - и дальше получалось независимое от меня продолжение: "То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя..." Так умею или не умею? Нельзя же считать, что ты умеешь читать, если у человека глаза закрыты!

В один прекрасный день, на цыпочках, затаив дыхание, я подобрался к книжному шкафу, подставил стул и снял с верхней полки самую толстую, самую ученую, как я считал, взрослую книгу. С трудом удерживая в руках солидный фолиант, я дотащил его до дивана. "Ис-то-рi-я Зем-ли"... - с любопытством прочел я тисненное золотом название на старинном кожаном переплете и раскрыл книгу наугад. Умею или не умею? Умею или не умею?!

И что это за буква такая: палочка с точкой? И почему твердый знак в конце слов? Как же его читают?! "Песчаниковыя отложения трiасовой сис-те-мы занимаютъ огромныя про-стран-с-тва въ умъ-рен-номъ по-я-съ Съ-вер-на-го по-лу-ша-рiя"...

Умею? Только ничего не понимаю... Обидно...

Со вздохом я поставил "Историю" на место, но не сдался и не посчитал эксперимент окончательным. Теперь я вытянул книгу, к которой давно подбирался. Интересно: их в шкафу было много, все одинаковые, только почему-то с разными цифрами на корешках переплетов... Зачем папе столько одинаковых книг?

Ишь ты, Лев Толстый... Вообще-то правильно, конечно: толстый - значит, и пишет толстые книги. Не то что какой-то там Пушкин: "Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет..." Или "Сказка о рыбаке и рыбке" - с картинками, а тоню-ю-у-сенькая...

На меня с фотографии глянуло лицо очень сердитого, совсем и не толстого дядьки, с бородой почти как у Отто Юльевича Шмидта, только совершенно белой. "Ан-на Ка-ре-ни-на" - прочел я. Имя-фамилия! Все ясно... А я - Лешка Кульков...

"Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива посвоему. Все смешалось в доме Облонских..."

Умею! Умею!! Умею!!!

Я чувствовал, как у меня вырастают крылья. Мне хотелось летать и петь... В общем, как пелось тогда по радио и на демонстрациях: "Нам всем даны стальные руки-крылья, а вместо сердца - пламенный мотор!"

В один прекрасный вечер наша семья: мама, папа, я и кошка Василиса сидели за круглым столом под оранжевым абажуром и мирно пили чай с вишневым вареньем. Василиса варенье не ела, но сидела просто так, за компанию, на стуле, смотрела вверх, и в зеленых ее глазах абажур отражался с изнанки.

Вдруг раздался грозный стук в дверь.

- Войдите, - одновременно откликнулись отец и мать, и в дверях появился наш дворник Иван Макарович. Он был в белом фартуке поверх ватника, и на груди его тусклым официальным золотом поблескивала овальная бляха с номером.

- Доброго здоровьица! - пробасил Макарыч. - Чай да сахар!

- В чем дело, Иван Макарович? - спросил отец.

- А в том дело, Алексеич, что выдрать бы надо твоего Лешку!

- За что? - всполошилась мать. - Что он натворил? Стекло разбил?

- Разбил не разбил, а навроде... Так что за это самое... За голубей. И за азбуку! Больно грамотный стал! Всю улицу замусорил... А мне - убирай?

- Какие голуби? Какая грамота? Ничего не понимаю... - застонала мама, опускаясь на стул.

Отец же, сразу что-то сообразив, кинулся за шкаф. Рулона там не было...

- Так... - сказал отец. - И много, говоришь, было голубей?

- Да почитай штук сорок. Или пятьдесят... Кто их считал? Которые, правда, на крыше трамваев уехамши да на грузовиках, опять же которые в кузов попали... И у каминного голубя, значит, буквы на крыльях-то! Тут тебе и "а", тут тебе и "у". И все цветные! Вот ведь какая история приключается... Откуда, думаю, голуби? А мне и говорят: из форточки, на четвертом этаже пущают... Я и приметил окно - как раз ваше выходит, второе от трубы... Улица-то у нас, сами знаете, примерная... Любой навоз на виду. А мне -убирай...

- Не волнуйтесь, Иван Макарович! Спасибо, что сигнализировали...- с казал отец, вышел проводить дворника и в дверях комнаты, обернувшись, зловеще сказал: - Я приму кардинальные меры. Вероятней всего - выпорем!

Мама всхлипнула, а я и кошка Василиса в страхе от предстоящей расправы спрятались под стол...

- Вылезай... - мрачно сказал отец, вернувшись. - Рассказывай...

- А отсюда можно? - дипломатично спросил я.

- Валяй оттуда...

И я честно признался, что я так обрадовался, что научился читать... Что так обрадовался - и стал думать, что бы такое предпринять и придумать, чтобы все узнали, что я умею читать...

- Зачтокал... - вмешалась мама. - Ты зачем голубей наделал? Зачем в форточку выпустил?

- Ну, папа, как она не понимает... - коварно прибегнул я к мужской солидарности. - Я хотел сначала листовки, как на встрече челюскинцев. Но голуби дальше летят, их многие видят... Я старался на крыши трамвайных вагонов попасть... Голубь уедет далеко-далеко, а какой-нибудь мальчик найдет голубя с азбукой и тоже читать научится... Я ведь как лучше хотел! Чтобы всем было ясно - это я, я умею читать! Аз есмь...

Отец поперхнулся чаем и долго откашливался.

Пороть меня, понятно, не стали...

МОЯ ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

...Итак, она была достойна любви, и я любил ее. Я же - с ее точки зрения - не был достоин любви, и она меня не любила.

Как говорят, это старая-старая история, но я в те дни был извинительно молод и мне еще предстояло узнать эту мудрость.

Мою первую любовь звали Ритой. И прогулка с ней была моей тайной гордостью. С каким высоко задранным носом поглядывал я на других, менее счастливых жителей поселка, мимо которых, нарочито не спеша, дефилировал я с моей спутницей!

Ежели признаться честно, то, пожалуй, утверждение "не любила" будет слишком самоуверенным.

Оно все-таки предполагает хотя бы проблеск некоего активного чувства. Нет, Рита относилась ко мне с обидным равнодушием, подобно ее отношению к мелкому соседскому пуделю Тришке, словно бы выкроенному из старой, давно нечесанной овчины. Овчинка эта явно не стоила выделки...

Я не вызывал у нее и ненависти, и она снисходительно позволяла гладить себя по спине и за ушами, но ее огромные карие глаза не выражали при этом никакого удовольствия. Она совершенно спокойно обнюхивала меня при встречах...

Так же без всякого восторга она принимала мои дары и приношения - лишь чуточку обсосанную мозговую кость, кусок сахара или редкую в ту пору шоколадную конфету, подтаявшую от долгого, судорожного держания в кулаке...

Это самоограничение и самопожертвование вызывало у меня внутри какое-то сладкое замирание, ибо я смутно осознавал, что иду на это самоограничение и самопожертвование во имя другого, более сильного и высокого чувства. Какого? Только теперь, через много-много лет оглядываясь на самого себя, я понимаю, что это делалось именно во имя любви - большой и всепоглощающей.

К тому же - и это тоже было мучительно - моя любовь, раскрывшись у всех на виду, ни для кого не была секретом. Тем не менее она не мелела и не оскудевала от ежедневных унижений моего самолюбия.

Чего я удостаивался? Рита не тыкалась носом в мою руку, не тянулась, радостно повизгивая, к моей щеке, а так - два-три полупрезрительных взмаха хвостом и все!

Конечно, она могла смотреть на меня свысока: к своим четырем годам она вышла в самую зрелую пору своего возраста, а мне всего-навсего было неполных семь лет.

Короче говоря, я ее любил, будучи обычным нескладным дошкольником, а Ритка сияла красотой рослой, классической немецкой овчарки (теперь их почему-то называют восточноевропейскими) в самом расцвете своих полнокровных собачьих сил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: